Аглаю не убивал. Какая ему была разница в той ситуации – в двух преступлениях признаться или в трех?
– Разница большая – одно дело убить чудовище-изверга и его приспешников, а другое – старика, кухарку и юную девушку. Вы отчего-то не хотите верить, что это сделал он, я правильно вас понял?
– Дело не в вере. – Клер потупилась. – Есть кое-что, чего я вам не рассказала в лесу.
– Расскажите сейчас. – Он смотрел на нее. – Я здесь, чтобы слушать вас. Мы должны отныне все делить с вами вместе – весь груз.
– Но вы мне тоже кое-что не рассказали, Гренни. То, что вас так гнетет – что доподлинно случилось с вами в венгерских горах. Вы словно гоните от себя какие-то мысли, вот и я…
Клер умолкла, она подыскивала слова. Нет, про поцелуй Гедимина она ему не скажет, она просто не может и это разделить с ним…
– Когда Гедимин бросился на меня и схватил, перед выстрелом девочки, он произнес одну фразу.
– Что он вам сказал, Клер?
– То, чего он – Гедимин – знать просто не мог. Про кольцо Аглаи, которое вы сняли с пальца статуи в часовне. Гедимин упомянул кольцо, и он в тот миг…
– Что? – Комаровский наклонился к ней совсем близко, потому что она шептала.
– Он был словно не он… Как будто кто-то другой со мной разговаривал. И его лицо… черты Гедимина, но взгляд, тембр голоса… И еще он назвал меня my Robin – сказал по-английски, а так меня звал только…
– Малиновка моя… Клер, вас же так зовут и ваши друзья, и в свете, пусть не здесь, в России, но… Я сам об этом вашем прозвище читал.
– Где вы читали?
– В жандармском донесении, когда мы с вами только познакомились.
Клер глянула на него, и… нет, не могла она на него гневаться сейчас, когда у него такое лицо.
– Может, он прочел в газетах. А насчет кольца Аглаи… Клер, он вам сам признался, что сразу вас заметил, выбрал, как некий объект своих нечистых желаний. – Комаровский произнес это мрачно. – Он мог за вами тайком следить. Может, он околачивался у часовни в тот момент, когда мы с вами туда приехали, и видел и кольцо, и что я его снял. Всему есть объяснение просвещенного разума, а не домыслов и суеверий.
– Да? Правда? И вашим воспоминаниям об убийстве семьи ростовщика в венгерских горах, что столько лет не дают вам покоя, Гренни?
– И тому наверняка есть вполне очевидное объяснение, только я его пока еще не нашел. – Комаровский вздохнул.
– Это дело не закончено, Гренни, – тихо молвила Клер. – Мы прошли пока только половину пути. Не стоит тешить себя иллюзиями, что мы узнали всю правду. Гедимина похоронят, а Темный… он никуда не делся, он по-прежнему здесь. И это не образ, не метафора… Я все думаю: кто явился ночью Аглае? Гедимин это, кстати, тоже отрицал. Когда я в него выстрелила… он закричал и упал… и кровь хлынула. – Клер чувствовала, что она больше не может сдерживать то, что рвалось из ее души. – Он кровью истекал, а я его допрашивала… потому что надо было все узнать. Я торопилась… я его не жалела, добивалась правды, обещая перевязать, отвезти к лекарю, а сама думала – скажет все и пусть лучше умрет, потому что такому и жить незачем. Но мне ли решать, кому жить, а кому умирать, после всего, что мы узнали, что видели в оранжерее в Горках и что нам несчастные люди говорили?! А когда Лолита выстрелила в него и его голова лопнула, и кровь брызнула мне в лицо… Я и помнить этого не хочу, но и забыть не могу – у меня уже просто нет никаких сил!
Она зарыдала.
Евграф Комаровский порывисто обнял ее, крепко прижал к себе.
Она плакала так, что вся рубашка у него на груди разом промокла.
– Клер… девочка… пташка вы моя сизокрылая, – бормотал он по-русски в полном смятении. – Цветочек мой аленький… роза прекрасная… Я никогда больше никому не позволю вас обидеть… да я умру за вас! Пташка… малиновка…
Он поднял ее на руки, отнес на постель, уложил.
– Поспите, отдохните. Я здесь… вот, опять на подоконник сяду и буду вас охранять. Пока темно… Пока страшно… Но вы ничего больше не бойтесь. Засыпайте. А я, когда рассветет, уйду тихо, ну чтобы слуги… черт… а то языки распустят…
Клер повернулась на бок, сложила ладони под щекой, как в детстве. Она видела его четкий профиль на фоне светлеющего окна в летних предрассветных сумерках.
Горюя и страдая, она все равно чувствовала себя рядом с ним защищенной. Он дарил ей покой и уверенность. Он сам был как несокрушимый утес в этом житейском море, полном тайн, страданий и боли.
– А правда, что Байрон в Венеции, как газеты писали, имел двести метресс и куртизанок? – спросил он. – Развлекся парень. А у меня иной взгляд на такие вещи. К чему двести, когда есть одна-единственная на всю жизнь до конца дней? И… двести раз… а потом еще двести… Чтобы ни одна ночь зря не пропала. Это я так, к слову…
Но Клер этих мужских пылких вольностей уже не слыхала – она крепко спала.
Когда зарозовела заря на небе, Евграф Комаровский выпрыгнул из окна, пытаясь припомнить, сколько лет назад (страшно сказать сколько) он, юный пансионер факультета сирот оборванцев – ФСО, лазил по окнам к пылким вдовам и бедовым капитанским дочкам по амурным делам.
Он шел к Охотничьему павильону мимо пруда и снова остановился возле статуи Актеона, преследуемого собаками. Статуя на фоне утреннего неба, где резко была прочерчена граница между светом и ночной тьмой, выглядела монументально.
– Ты еще не угомонился? – спросил Евграф Комаровский. – Ты вроде как на этом самом месте подох.
Актеон – Человек-зверь с рогами – смотрел на него каменными глазами без зрачков. То ли то была причудливая игра рассветных теней, то ли все та же гениальная задумка скульптора, но в какой-то миг Комаровскому показалось, что оленья морда Актеона, загнанного псами, не выражает более страдание и боль, нет, напротив, словно саркастическая усмешка – вполне человеческая и злая – возникла на мраморе.
– За нее я насмерть буду, – объявил Евграф Комаровский. – До последнего моего вздоха.
С ветвистых оленьих рогов на морду Человека-зверя упал червяк и пополз, извиваясь, по слепым глазам.
– Не считай меня варваром, – произнес Евграф Комаровский и ударил пораненным стеклом кулаком прямо в морду Человека-зверя, давя червяка и…
Знаменитый