67 Пит слышал, что перед смертью вся твоя жизнь пролетает у тебя перед глазами.
Теперь он понимал, что это действительно так, – но, естественно, такое постоянно происходит и пока ты жив. До чего же быстро все летит, подумал он. В детстве его изумляла продолжительность жизни бабочек и мошек – некоторые из них жили считаные дни или даже часы, и это просто не укладывалось в голове. Но теперь он понял, что это правдиво абсолютно для всего на свете – просто как посмотреть. Годы накапливались все быстрей и быстрей, словно друзья, держащие друг друга за руки в бесконечно расширяющемся хороводе, кружась все стремительней и стремительней по мере приближения полуночи. А потом вдруг враз все останавливалось.
Начинало бежать назад.
Пролетая перед глазами, как сейчас у него.
Он смотрел вниз на ребенка, мирно спящего в комнате, едва освещенной мягким светом с лестницы. Маленький мальчик лежал на боку, его волосы свесились назад за ухо, одна рука сжимает другую перед лицом. Полная тишина и спокойствие. Ребенок, теплый и любимый, спал в полной безопасности и без всякого страха. Старая книга с распахнутыми страницами лежала на полу возле кровати.
«Твоему папе очень нравились эти книги, когда он был маленьким».
А потом – тихое сельское шоссе. Лето, все кругом цветет. Он озирается по сторонам, прищуриваясь. Живые изгороди по сторонам от асфальта расцвечены яркими красками и полны жизни, а деревья тянутся своими ветками друг к другу над головой, их листва образует шатер, окрашивающий мир во все оттенки лимона и лайма. Над полями порхают бабочки. До чего же здесь красиво! Он был слишком зациклен на чем-то другом, чтобы заметить это раньше, – слишком поглощен тем, чтобы высматривать, а не просто смотреть. Теперь он видел это так ясно, что терялся в догадках, как же это он мог быть таким упертым на чем-то другом, чтобы все это пропустить…
Вот – опять будто вспышка – сцена столь отвратительная, что разум отказывается ее воспринимать. Он слышит гнусавое гудение мух, бесцельно мечущихся в багровом, словно залитая вином скатерть, воздухе, видит злобное солнце, которое таращится на детей на полу, которые теперь вовсе не дети, а потом почему-то время стало милосердно откатываться назад все быстрей и быстрей. Он отступает назад. Дверь захлопывается. Щелкает замок.
Никому нельзя заглядывать в ад даже одним глазком.
Но нет нужды когда-нибудь опять заглядывать внутрь.
Потом – пляж. Песок под ногами мягкий и мелкий, будто шелковый, горячий от ярко-белого солнца, которое словно полностью заполнило собой небо над головой. Прямо перед ним море – пена из серебряных перьев. Женщина сидит рядом с ним так близко, что он может почувствовать, как тонкий пушок на ее голой руке щекочет его кожу. В другой вытянутой руке она держит фотоаппарат, нацеленный на них обоих. Он изо всех сил старается улыбаться, щурясь на солнечный свет. Как он был счастлив в тот момент – тогда он этого не сознавал, но это было так… Он так сильно ее любил, но по какой-то причине никогда не знал, как это выразить. Сейчас знает – это же совсем просто! Когда щелкнул фотоаппарат, он повернул голову, чтобы посмотреть на женщину, и дал себе разрешение прочувствовать эти слова, а также произнести их.
«Я люблю тебя».
Она улыбнулась ему.
А вот – дом. Неуклюжий, уродливый и буквально пропитанный ненавистью – во многом как и тот человек, который, как он знал, обитал в нем, – и хотя ему очень не хочется туда заходить, у него нет выбора. Он совсем маленький – теперь уже опять ребенок, – и это его дом. Входная дверь противно скрипит, ковер под ногами выдыхает клубы пыли. Воздух густой и серый от обиды. В передней комнате возле горящего камина сидит в кресле желчный пожилой мужчина; его огромное пузо так выпирает из-под грязного джемпера, что лежит у него на бедрах. На лице мужчины злобная ухмылочка. Она на нем всегда, есть повод или нет.
Что он за разочарование! Мужчина давно понял, насколько он никчемный, и что бы Пит ни делал, все это всегда недостаточно хорошо.
Но это неправда.
«Ты не знаешь меня», – думает он.
«И никогда не знал».
В детстве его отец был для него языком, на котором он не умел разговаривать, но теперь-то он знал его в совершенстве. Этот человек хотел, чтобы он был кем-то другим, и это сбивало с толку. Но теперь он мог прочитать книгу своего отца целиком и знал, что ничего из этого никогда не имело отношения к нему самому. Его собственная книга – совершенно отдельная, и всегда такой была. Ему всегда всего-то надо было быть самим собой, и просто потребовалось время – слишком много времени, – чтобы понять это.
Вот детская спальня, крошечная, без единого окна, всего лишь вдвое шире узкой кровати.
Он лежит, глубоко вдыхая вдруг странно знакомый запах простыней и подушки. Дополнительное одеялко, в которое он так любил уютно заворачиваться ребенком, заткнуто под матрас. Он инстинктивно тянется за ним, сворачивает уголок мягкой ткани в руке, подносит к лицу, закрывает глаза и делает вдох.
Это конец, понимает он. Узел его жизни развязался и пролег перед ним, словно ковровая дорожка, и теперь он совершенно ясно увидел и понял эту жизнь, все в ней стало столь очевидно теперь, задним числом.
Жаль, что нельзя прожить ее еще раз.
Вот открывается дверь. На Пита косо падает свет из облупленного коридора, а потом в комнату нерешительно входит какой-то другой человек, двигаясь медленно и осторожно, слегка прихрамывая, словно он ранен, а тело не совсем хорошо его слушается. Человек подходит к кровати и с трудом опускается рядом с ней на колени.
Посмотрев какое-то время на спящего Пита и явно пребывая в сомнениях, человек наконец принимает окончательное решение. Наклоняется над Питом и обнимает его так крепко, как только может.
И даже хотя Пит уже затерялся в куда более глубоких снах, он чувствует эти объятия, или, по крайней мере, воображает, что чувствует, и на миг ощущает, что понят и прощен. Будто наконец замкнулся круг или нашлось что-то давно потерянное.
Словно какая-то недостающая часть его наконец встала на место.
68 Когда Аманда приехала домой, там ее ждало письмо, но она не стала сразу его открывать.