Всех оживленней, всех милей, — Вокруг нее все жизнью полны… Воспоминанья этих дней Не смыли бурной жизни волны.
Меня бросал суровый рок От чар триумфа до котомки, И я нигде забыть не мог Тех вечеров на Божедомке!
Владимир Алексеевич лукавил: все-таки «котомка» была в его жизни до знакомства с Щепкиной-Куперник. Но поражает объем этого произведения.
Похоже, наш герой, при желании, мог бесконечно выдавать бесконечные экспромты.
* * *
Литературные дела, однако, двигались. В конце декабря 1925 года вышел сигнальный экземпляр «Москвы и москвичей». Спустя три года — труд «Мои скитания». Еще спустя три года новое издание, «Записки москвича». А еще спустя три года — «Друзья и встречи». Некогда спонтанный и непредсказуемый Гиляй вдруг начал отличаться редкостной систематичностью.
Во всех четырех случаях единого сюжета не было — по сути, книги представляли из себя подборки очерков — тех, что публиковались ранее, и новых, но написанных по памяти. Время от времени Владимир Алексеевич публиковал свои заметки в «Известиях», «Прожекторе», «Красной ниве», «Огоньке», «Вечерке» и других изданиях. И все это касалось только прошлого. О современной жизни Гиляровский больше не писал.
* * *
Гиляровскому перевалило за семьдесят. Но сам Владимир Алексеевич с этим мириться не хотел. Писатель В. Г. Лидин вспоминал: «Трудно и упорно поддавался времени этот человек. Он дрался со старостью. Он отпихивал ее своими все еще крепкими руками бывшего борца. Семидесятилетний, он любил дать пощупать свои мускулы: он был действительно еще очень силен… Весь московский, с московским говорком, с табакеркой, в которой нюхательный табак изготовлен по его рецепту (московские будочники любили нюхать табак), Гиляровский в нашей современности казался выходцем из прошлого, навсегда ушедшего мира. Но, не сдаваясь старости, он не хотел жить одними воспоминаниями, прошлым. В своей бекешке и папахе, если дело было зимой, в старомодном подобии казакина и сапогах, если шло к теплу, все еще лихой, бравый, гордый своей не поддающейся времени выправкой, с суковатой палкой в руке, он тянулся к молодым, он не хотел отставать. Но, как могучий дуб, постепенно теряющий листья, а там и сучья, так с годами облетал и обламывался Гиляровский, и все же он не сдавался: он шел туда, где были люди, он еще шумел, похохатывал, рассказывал случаи из долголетней своей жизни, „одалживал“ табачок, иногда сгибал руку, чтобы пощупали мускулы, — весь в сегодняшнем дне и меньше всего в прошлом».
Однако же и мускулы были уже не те.
Своим неприятием необратимого дядя Гиляй вызывал уважение. Но и жалость — тоже.
* * *
Владимир Алексеевич не забывал своих корней. Как-то написал знакомому художнику и коллекционеру И. Федышину, который любопытствовал, откуда происходит слово «Вологда»: «Отбрасывая все средние объяснения, я думаю, что от слова „волок“.
— Далеко ли Вологда?
— Волок да волок, да Вологда.
— Далеко ли Ватланово?
— Шолда да Шолда, да Ватланово.
Здесь вместо «и» часто говорят «да». Волок-лес. Шолда — пост, старина Вологодская.
Влад. Гиляровский. 1926 год. Москва».
И здесь приходит в голову сравнение Гиляровского с другим известным северным писателем.
Владимир Алексеевич рассказывал о своем раннем детстве: «Родился я в лесном хуторе за Кубенским озером и часть детства своего провел в дремучих домшинских лесах, где по волокам да болотам непроходимым медведи пешком ходят, а волки стаями волочатся».
Полноте, да Гиляровский ли это писал? Что за сказочный распев? Больше похоже на творения архангельского сказочника Ст. Писахова. И впрямь, сходство стилей подчас поразительное. Вот, например, Гиляровский о Вологде: «Вологда существовала еще до основания Москвы — это известно по истории. Она была основана выходцами из Новгорода. А почему названа Вологда — рисуется мне так:
Было на месте настоящего города тогда поселеньице, где жили новгородцы, которое, может быть, и названия не имело. И вернулся непроходимыми лесами оттуда в Новгород какой-нибудь поселенец и рассказывает, как туда добраться.