– И натура изменилась и пороки? – уже совсем смело спросила Светка.
– Именно натура. Именно пороки, как излеченные, как преображенные в достоинства.
Теперь можно было признаться, и она призналась:
– Это я его вылечила.
– Душечка вы моя, конечно, постоянные боли для характера не подарок, а тут ваши чудодейственные руки всем нам спасение.
– Нет. Я натуру лечила. Наложением рук. Я же, может, экстрасенс, астральное тело. – Последнее сказала и с улыбкой и с надеждой на правду.
И приняв Светкино признание за шутку, Шереметьев расхохотался. Хохотал безудержно, по-ребячьи, со всхлипом, даже откатив мягкое тело к спинке дивана.
Может, от обиды, что он не поверил ей, может, оттого, что дрогнуло: «А если правда, что все – чушь, „шапкины“ придури?» – Светка решила рассказать Шереметьеву все. Да нет, не решила, а сразу в момент, все таимое, смущавшее ее вдруг просочилось, разлилось, выплеснулось.
Про то, как с ней «случается», как путаются времена и люди, как где-то слово оборачивается то ли сказкой, то ли небывалой былью, а то и наоборот – видится и слышится, что произойти еще должно.
Юлия сказала слова, которые Светка в своем видении от Таисьи слышала, факира увидела в «коридорке» еще до того, как узнала о его существовании от Ирины. Несколько случаев рассказала. Например, про него, как видела Максима Максимовича молодого, с орденами, медалями, сидящим на бочке, как виноградный сок мешался на земле с бараньей кровью и чабан сыпал из бубна дребезжащую медь.
Шереметьев стих, замер, привалившись к диванной спинке.
– Разве я вам читал что-то из моего молдавского цикла? – почти перепуганно спросил он. – Я уж и сам забыл эти стихи.
– Не знаю, может – нет, может – читали, – она действительно не помнила. – А потом к вам подошла Бекетова, джинсы в сапоги, и сказала: «Выпьем за любовь! Любовь – это жизнь!»
– Это чье-то чувство вошло в стихию стиха. Для поэта выше признания не бывает. – Шереметьев был серьезен, но испуг не прошел.
– А еще, – начала Светка, намереваясь рассказать, как мелькал в окошечке возка меховой капор и Шереметьев бежал по снежному полю, ныряя в пушистый пар лошадиных ноздрей и отрывая примерзающие к насту полы шинели. Но Светке почему-то почудилось, что рассказ этот может чем-то огорчить Максима Максимовича, и она осеклась. Шереметьев же замолкнуть не дал: «Что, что еще?»
Пришлось рассказать, смягчая, недоговаривая, отчего рассказ не клеился, а недоговорки походили на ложь, а вам известно, что и врать и обижать Светке было – нож острый.
Поди знай, что человека огорчит, что обрадует. Шереметьеву бы загрустить, а он куда как одушевился:
– Ну, знаете! Это уже мистика! Вы действительно астральное тело!
– А вы не верили, – укорила Светка, заливаясь краской.
Шереметьев взял в свои ее руки:
– Кто вам про это говорил?
И снова, как с Александром Илларионовичем, ей было стыдно признаться, что чудесность ей приписали «шапки», и снова сказала:
– Так, одни люди.
– Одни люди правы, вы – феномен, хотя и не астральный. Тем примечательнее.
Разговор был для Светки – нельзя лучше, но уже начинало точить: еще вызов, ребята ждут, в магазин до закрытия не попадешь, все молочное уже, конечно, разобрали…
– Пойду я, – сказала Светка. Но добавила обнадеживающе: – У вас все будет замечательно, Максим Максимович, исключительно замечательно.
Если бы Светку спросили: «Что есть высшее для нее благо?», а она умела бы найти единственные слова для ответа, она сказала бы: «Дарить надежду, которая сбудется». Но Светка не разговаривала подобным образом. Просто бывала счастлива, когда человек верил ей, что все будет исключительно замечательно.
Шереметьев расхаживал по комнате, произнося речь, жестикулируя даже. Ясно, речь была беззвучна – не стихи ведь! – но пламенна. Едва Светка покинула помещение, он воскликнул, воздев руки: «Слепцы! Самоупоенные слепцы!»
А дальше все уже разворачивалось само собой:
«Тоскуем об утрате святых пророков! Жаждем нравственной конгениальности творца и творения! Где вы, чистые властители дум? Восклицаем, утопаем в риторике. Сами жертвы нравственной импотенции, не способны сотворить для общества живительный идеал… А рядом человек – натура одаренная, душа прозрачная. Художнические прозрения это же истинно – от искусства. Маркес придумал корабль в сельве, а потом ученые обнаружили, что действительно стоит таковой, как кем закинут – в ум не взять! А Льюис Кэрролл – со своей „Алисой в Зазеркалье“?
Как рожденный истинным поэтом, Шереметьев понимал то, что другим могло бы показаться в Свете «ненормой» или желанием автора по модным ныне канонам литературы, описывая Светкины странности, мешать фантастику с реальностью. А никакой фантастики не было, как не было в Светке модного также «экстрасенсизма». Была художническая одаренность натуры. «Помочь ей нужно. Образованием ее заняться… Нет, завтра же надо. Со Швачкиным».
Именно со Швачкиным, с обновленным, перерожденным, преображенным Федором Ивановичем Швачкиным решил Шереметьев обсудить Светкину судьбу, шефство над ней материальное, образовательное, интеллектуальное. Пробуждение и побуждение к творчеству, к общенародной деятельности, ко всеобщему духовному благу. Кому иному, как не Федору Ивановичу, бросившему семена разумного, доброго, вечного в заплетенную сорняками душу проповедников нравственности, было претворять в жизнь собственные призывы!
Завтра же.
Когда назавтра Максим Максимович без доклада (Анастасия Михайловна поощряюще улыбнулась: «Ну, разумеется, проходите, о чем речь?») вступил в бликующие пространства кабинета, Швачкин с боевым усилием, но доброжелательно поднялся навстречу. Скрип начальственного кресла, как стон, отозвался в Шереметьеве, он замахал руками:
– Сидите, сидите, избави Бог, Федор Иванович!
Если кто-то приходил к Швачкину не по вызову, а по собственной необходимости, Федор Иванович начинал разговор неизменным, без интонаций: «Слушаю вас». Нынче же:
– Что новенького, Максим Максимович?
Благодарная нежность сжала горло Шереметьеву. «Какой все-таки удивительный кабинет, все продумано, красиво, строго, никакой показухи. Всяких там призов и атрибутов ложной учености. Кабинет ученого и руководителя», – подумал он. И сказал:
– Есть новости, Федор Иванович. И к вам – первому.
– Польщен, – без иронии ответил Швачкин.
«А на самом деле…» – начал было привычную двухслойность беседы Максим Максимович, но укорил себя и выпалил:
– Ваша метафора о снегопаде, помните, «прототип небытия» – украдена.
– Кем? – недоверчиво двинул бровями Федор Иванович. – Не такое уж откровение. Кому понадобилось?
– Стихи произошли. От вашей строчки произошли стихи. А я ведь думал, что уже навсегда нем.