Между тем Нонна сидела, покачиваясь в своем любимом кресле, которое сделал для нее Сельваджо, и во второй раз в жизни обливалась слезами. Насколько же тяжелее оказалась для нее эта вторая утрата! Она, пожалуй, страдала даже сильнее, чем когда увидела Филиппо мертвым, ибо на этот раз и Амария, ее дорогое дитя, страдала вместе с нею, истерзанная душевной болью.
Но им предстояло пережить и эту новую боль, и новую радость: Нонна немало прожила на этом свете и прекрасно понимала, почему Амарию тошнит. И печалилась, чувствуя, что ее любимой внучке суждено, видно, повторить ее судьбу и всю свою любовь излить на того ребенка, которого оставил ей Сельваджо. Ничего, этот малыш станет расти, подобно «масличным ветвям вокруг трапезы их», но, увы, не как полноправный член счастливой семьи, а как ничтожная кроха счастья, брошенная, точно милостыня, двум покинутым женщинам, каждый день напоминая им о том, кого с ними больше нет.
Ушел… Вдруг некая неясная мысль заставила Нонну перестать качаться и погнала наверх, в спальню. А где то голубое знамя, которое она некогда тщательно свернула и убрала в сундук? Уж не нашел ли его Сельваджо? Нонна бросилась к сундуку, стоявшему в изножье кровати, открыла его… Знамени там не было!
Нет, на этот раз он вовсе не утратил память, а обрел ее!
Нонна винила во всем себя, горько сожалея о том, что вообще сохранила это знамя. Она тогда бережно свернула его и спрятала в сундук в уверенности, что когда-нибудь непременно покажет его Сельваджо. Вот только этот счастливый день так и не наступил. Нет, надо было сжечь это проклятое знамя! Тогда им уже ничто не грозило бы. Или, может, нужно было сразу же показать его Сельваджо, еще в тот день, когда он впервые очнулся после тяжких ранений, — вот пусть тогда и начинал бы вспоминать, что с ним было прежде, пока любовь между ним и Амарией еще не успела расцвести. Но она тогда ничего ему не показала и не сказала, потому что хотела, чтобы он остался. И вот теперь это стало причиной невыносимого, убийственного горя, и это горе она, Нонна, причинила той, кого любит больше всего на свете!
Нонна тяжело присела на кровать, держась рукой за один из четырех прочных столбиков, специально сделанных для нее Сельваджо. Ей казалось, что сердце сжимает чья-то холодная серая рука, и старушка, задохнувшись от боли, поняла, что ей необходимо прилечь. Это было нечто совершенно не свойственное ей, всегда такой живой и бодрой. Ничего, она просто немного полежит и потом встанет… Но холодная рука снова стиснула сердце, и Нонна невольно зажмурилась, так стало больно. И она поняла, что, хотя однажды ей уже довелось пережить страшную утрату и остаться в живых, во второй раз такого она не выдержит.
ГЛАВА 44
ПРАЗДНИК СВЯТОГО АМВРОСИЯ
Я иду по таким знакомым улицам Саронно и удивляюсь тому, что умудрился все это забыть. Как мог мой разум утратить память о стольких прожитых здесь годах? Я в своих одеждах пилигрима смешиваюсь с праздничной толпой, и сердце мое бешено бьется при мысли о том, что вскоре я снова увижу свою жену, бывшую жену, которую больше уже не люблю, и мое появление навсегда отделит ее от той жизни, которую она ведет сейчас. Увы, но таковы законы нашей веры. Прости меня, Симонетта!
Толпа — и я вместе с нею — выстраивается вдоль улицы, люди ждут, когда мимо них пронесут священные реликвии. Многие горожане уже изрядно угостились вином, хотя еще только утро. Глаза мои ищут в толпе Симонетту и ее мужа, с которым я уже успел познакомиться, но на улице их не видно. И я вскоре понимаю почему. Над толпой взлетают радостные крики, и я поворачиваюсь вместе со всеми — вот она, Симонетта! Она сидит, точно в беседке, на увитом цветами балконе дома нашего губернатора. Сердце мое трепещет: она поистине прекрасна, а такой чудесной улыбки я у нее никогда прежде не видел. Симонетта. Неужели мы действительно были когда-то с нею обвенчаны? Кажется, что это случилось лет сто назад и в какой-то другой жизни. Во всем ее облике сквозит нечто новое. Волосы у нее стали чуть короче, а лицо немного округлилось, но не это главное. Главное то, что у нее внутри словно горит факел. Неужели этот человек рядом с нею, этот темноволосый художник, который приветственно машет толпе, и стал причиной подобных перемен? Вот он жестом собственника обнимает ее за плечи и прижимает к себе, слыша, как толпа приветствует ее, свою Богородицу, ту, чей лик запечатлен на его фресках, которые нынче будут по всем правилам освящены.
Кстати, вот и еще одна загадка: ведь Симонетту совсем не знали в городе, когда я был ее мужем, — мы жили очень уединенно, очень обособленно. Как же ей удалось заслужить поистине всенародное обожание? Неужели только потому, что этот художник писал с нее Мадонну? Да, конечно, такое могло принести славу и городу, и его общине. А может, Симонетта в мое отсутствие оказала городу некую услугу? Когда торжественная костюмированная процессия проходит мимо меня, я вытягиваю шею, дабы ни на минуту не упускать из виду Симонетту и художника. Затем, пытаясь перейти улицу, ныряю в пеструю колышущуюся толпу — прямо под брюхо лошади одного из местных синьоров, — и на мою голову тут же обрушиваются его проклятия. Я знаю этого человека. Когда-то я продал ему ту самую кобылу, что сейчас нетерпеливо пляшет, чуть не раздавив меня.
Зато мне удается подобраться поближе к ним. Две головы — рыжая и темная — близко склонились друг к другу. Целуются? Нет. Шепчутся и прыскают со смеху. У меня екает сердце. Так и мы с Амарией смеялись и шептались, пока моя склонная к нелепым шуткам память не вернула меня назад и не велела исполнить свой долг. Сквозь изысканную решетку балкона я пытаюсь разглядеть, держатся ли они за руки, но вижу нечто совсем иное, и это зрелище потрясает меня до глубины души.
Двое золотоволосых детишек, оба мальчики, сидят у ног Симонетты и ее художника и сквозь резные перила смотрят на процессию. Один, постарше, то и дело оделяет сластями и игрушками братишку и делает это с такой любовью и ответственностью, что смотреть приятно. Ага, вот теперь я вижу, что руки взрослых действительно крепко сомкнуты, точно у любовников. Но вторая, свободная рука каждого из них покоится на золотистой голове ребенка, любовно поглаживая его кудряшки.
Точно они — мать и отец этих детей!
У меня кружится голова. Как такое возможно? Ведь не мог же я отсутствовать так долго! Глядя, как самые красивые девушки города несут в руках пышные арки, сплетенные из цветущих веток миндаля — это же миндаль из моей рощи! — я пытаюсь разрешить свои сомнения. Ну конечно! Это, должно быть, его дети! Он определенно на несколько лет старше Симонетты. Возможно, его жена умерла, а дети теперь называют мамой мою жену. Я смотрю на эту семейную идиллию и горюю: ведь мне вскоре придется разлучить всех этих людей. И сделать это необходимо. Я подхожу еще чуть ближе, ибо пришло время открыться, но тут очередная волна народа уносит меня куда-то в сторону, и я уже издали вижу, как те девушки, что несли ветки миндаля, что-то бросают или передают в толпу. Я изо всех сил протискиваюсь ближе и вижу, что девушки разливают в маленькие деревянные чашечки какой-то напиток из принесенных с собой фляг. Девушки удивительно похожи на наяд, разливающих сок своих деревьев. Толпа с такой охотой принимает угощение, что «наяды» едва успевают наполнять и раздавать чашечки, но люди снова и снова протягивают их, прося налить еще. Кто-то сует мне в руки такую чашечку, и я пробую этот напиток, сладкий и горьковатый одновременно, с привкусом моего родного миндаля. Действительно, замечательный ликер! Он согревает мне душу, придавая мужества. Ну что ж, пора. Но меня снова останавливает взволнованная толпа, разразившаяся вдруг радостными кличами, на этот раз явно имеющими отношение к Симонетте. Она с некоторым трудом поднимается на ноги, и ноги прямо-таки подкашиваются подо мною: то, что я вижу перед собой, заставляет меня прикусить язык и не спешить со своим признанием.