его не предвидел. Правда, с 1830-х гг. он обсуждает возможность столкновения с Англией. Пытается развивать и морские, и сухопутные силы при явно недостаточных технических средствах и экономических силах. Но он до конца надеялся избежать этого столкновения. Он долго обманывал себя расчетом на такое соглашение между Россией и Англией по всем вопросам восточной политики – и в Средней Азии, и на Балканском полуострове, которое примирит их антагонизм и предупредит последствия слагавшегося англо-французского союза или даже его расстроит. Деятельная работа русской дипломатии в конце 1840-х и начале 1850-х гг., которой Николай сам руководит, проникнута стремлением закрепить разлагавшуюся систему мирных отношений и выйти из нараставшей изоляции России с помощью приемов, уже недостаточных и далеких от политической действительности. Николай, живший в мире «династической мифологии», по выражению его немецкого биографа[9], приписывал, в своем державном самосознании, решающее значение в ходе политических событий личным отношениям, взглядам и предположениям правящих лиц, смешивал иной раз значение формальных международных обязательств и личных бесед или писем, какими обменивались власть имущие. Технику международных отношений он представлял себе в форме личных сношений и отношений между государями, непосредственных или через уполномоченных ими послов; зависимость политики от борьбы парламентских партий и смены министерств в конституционных государствах, по его мнению, лишает ее устойчивости, а заключенные трактаты – прочного значения. Он строит существенные заключения и расчеты на прусской дружбе, австрийской благодарности за венгерскую кампанию, на английском благоразумии, к которому обращается в личных переговорах, на плохо понятом самолюбии Наполеона III, которому должно польстить приглашение в Петербург с обещанием «братского» приема у русского самодержца (что французский император, естественно, принял как обидную бестактность) и т. п. Преувеличивая значение приемов, традиционных в международных сношениях эпохи абсолютизма, Николай дипломатическими иллюзиями отгонял от себя до последней возможности ожидание неизбежного взрыва огромной борьбы. В этом – один из корней своеобразного трагизма того положения, в каком он очутился при начале войны 1854–1856 гг. Другой – вырос из раскрывшейся ужасающей слабости громоздкого государственного аппарата перед задачами напряженного боевого испытания.
Официальная фразеология (больше, чем идеология) связала и балканскую политику Николая со старинными русскими традициями. В обманчивом расчете на то, что западные державы в конце концов уступят и не пойдут на решительную борьбу против русского протектората над Турцией и ее христианскими подданными, Николай поставил ребром вопрос о своем притязании на авторитетное покровительство православной церкви в пределах турецкой империи, т. е. ввиду государственно-правового и административного значения константинопольского патриарха – над всем православным населением Оттоманской Порты. А на объявление войны Турцией 19 октября 1854 г. ответил манифестом, где причиной войны выставил защиту законного права России охранять на Востоке православную веру. Эта политика – прямой вызов западным державам – привела к непосильной борьбе, без союзников, с целой коалицией. Техническая отсталость свела в этой борьбе на нет значение русского флота. Мертвящий формализм николаевской системы и навыки безответственной рутины обессилили русскую армию. При строгой внешней выправке эта армия оказалась слишком пассивным орудием высшего командования. Суровая и бездушная муштровка подорвала энергию и находчивость ее отдельных тактических единиц, а навыки механически-стройного движения сплоченных масс, выработанные на плац-парадах, были вовсе бесполезны на поле битв. Живая и полная одушевления армия 1812 г. не пользовалась сочувствием Николая и его братьев. По их убеждению, походы 1812–1814 гг. испортили войска и расшатали дисциплину; все усилия были направлены на уничтожение ее духа, казавшегося слишком гражданским. Но всего тягостнее сказалась на ходе войны крайняя дезорганизация тыла – его несостоятельность в снабжении армии, в санитарной и интендантской частях. И внешние и внутренние условия, в каких протекала война, были полным крушением николаевской политической системы.
В конце 1854 г. беспомощно и бесплодно прозвучал патетический манифест, которым Николай пытался сделать войну «отечественной», наподобие 1812 г., призывая страну к самозащите, а 18 февраля 1855 г. он умер, так неожиданно и в таком подавленном настроении, что многие не хотели верить в естественность этой смерти.
VII. Личные итоги
Про младшего из Павловичей, Михаила, рассказывали, что за границей, в штатском платье, он был очень простым и приветливым собеседником, а возвращаясь в Россию, переодевался на границе в туго затянутый военный мундир, говорил себе в зеркало, перед которым оправлялся: «Прощай, Михаил Палыч», и выходил на люди тем резким и жестким фронтовиком, каким его знали в России. Та же двойственность, прикрывавшая условной личиной человеческую натуру и в конце концов неизбежно ее искажавшая, характерна и для его братьев – Константина, Николая. Тяжелый, неуравновешенный нрав, мелочной формализм и порывы грубой раздражительности были общими у Константина и Михаила. Конечно, можно эти черты отнести, в значительной мере, к наследственности по отцу. Но и весь строй жизни, в атмосфере тогдашней военщины, создавал условия для крайнего развития этих черт. Николай знал особенности своих братьев и часто тяготился ими. Но поделать с этим ничего не мог. Отношения к старшему, Константину, были осложнены теми правами на престол, которые от него перешли к Николаю и память о которых осталась в его пожизненном титуле цесаревича, а Константин не раз пытался проявлять свой авторитет старшего, к тому же блюстителя заветов Александра. Но и помимо того, династические воззрения Николая придавали его отношению к братьям особый характер; он не мог отрицать за ними права на некоторое соучастие во власти, по крайней мере в военном командовании. В письмах к жене он иной раз жаловался на тяжелый нрав Михаила, который своими выходками производит нежелательное впечатление и в обществе, и в армии. Он считал его нервнобольным. «Это прискорбно, – писал он, – но что я могу поделать; в 50 лет не излечишь его от такой первичности».
Николай был, в общем, более уравновешен, чем его братья. Но и его натуре не были чужды те же черты, то и дело выявлявшиеся весьма резко. И он легко терял самообладание в раздражении – и тогда сыпал грубыми угрозами или произвольными карами; терялся в отчаянии от неудач – и тогда малодушно жаловался, даже плакал. Сильной, цельной натурой он отнюдь не был, хотя понятно, что его часто таким изображали. Его образ как императора казался цельным в своем мировоззрении и политическом поведении, потому что он – выдержанный в определенном стиле тип самодержца. Но это – типичность не характера, а исторической роли, которая не легко ему давалась.
Бакунин в 1847 г. так характеризовал внутреннее состояние России: «Внутренние дела страны идут прескверно. Это полная анархия под ярлыком порядка. Внешностью бюрократического формализма прикрыты страшные раны; наша администрация, наша юстиция, наши финансы, все это – ложь: ложь для обмана заграничного мнения, ложь для усыпления спокойствия и совести государя,