эгоистичная скотина, — вдруг говорит Пирс.
Я ничего не отвечаю. Как я их подвел! Если «Искусство фуги» не получится, простит ли меня когда-нибудь Эллен?
— Место по-прежнему свободно. По-прежнему свободно, — говорит он. — Но недолго. Мы не можем бесконечно играть с временной второй скрипкой. И мы не можем их всех держать в подвешенном состоянии. Это нечестно.
— Ну да.
— Мы должны решить до конца января.
— Да. Ну...
— Майкл, скажи мне одну вещь: это ведь только «Искусство фуги»? В смысле: не то что ты совсем не можешь играть?
— Я не знаю. Правда не знаю, что это. Я сам бы хотел понять. Мои шесть лет с вами всеми я не променял бы ни на что. Когда я тебя увидел здесь сегодня, я хотел уйти. Я знал, что мне не избежать этого разговора, но теперь мы все обсудили. Пожалуйста, Пирс, давай перейдем к чему-нибудь еще.
Он спокойно смотрит на меня.
— Ну хорошо. Сын Билли заболел менингитом несколько недель назад.
— Как? Джанго? Менингитом?
Пирс кивает.
— О нет, я не могу поверить. Ему... как он?
— Ты так долго никого не видел, как ты узнаешь, чему верить, чему нет? Но да, все хорошо. Все менялось со дня на день — то совершенно здоров, то на грани смерти. Билли и Лидия были в полном ужасе. До сих пор не пришли в себя. Но поросенок снова в полном здравии, будто ничего и не было.
— Пирс, я пойду. Мне надо прогуляться, подышать воздухом. Я не думаю, что могу выдержать сейчас рождественские гимны.
— А кто может?
— Я — эгоистичная скотина.
— Эгоистичная? Почему? — Пирс делает вид, что искренне удивлен. Но ведь он только что ровно так меня и назвал.
— Не знаю, — говорю я. — В любом случае думаю, с меня достаточно трагедий. А как вообще Билли? Помимо этого?
— Помимо этого, миссис Линкольн, как вам понравилась пьеса?108
— Ну, Пирс!
— Ладно, он таки навязал нам свое сочинение.
— О, и что?
— Ну, ты так и не узнаешь что, пока не вернешься. Или надо сказать «если не вернешься»? — Пирс цинично меряет меня взглядом. — Если подумать, может, это как раз и расхолаживает.
Я смеюсь.
— Я... ну, я скучаю по всем вам. Даже скучаю по нашему прилипчивому поклоннику. Когда ваш следующий концерт? Нет, не следующий, я в Рочдейле до тридцатого, следующий после того?
— Второго января — «Комната Пёрселла». Но разве не тридцатого будет...
— Да.
— Так что? Ты не собираешься ее слушать?
— Нет.
— А что в Рочдейле тридцатого?
— Ничего.
— Да уж, видимо, шести лет недостаточно, чтобы кого-то понять, — говорит Пирс, глядя на меня с беспокойной заботой.
8.31
Шелест, шелест, ветер в тополях, будто гудит электричество. Лебеди шипят на меня. Они плавают между льдинами в Круглом пруду, и небо синее, как летом.
Куски льда — матовые и прозрачные, ветер гонит их к южному берегу. Они наползают друг на друга, мягко уступают, освобождаются. Накапливаясь на берегу в семь слоев толщиной, они лежат прозрачные, как стекло, скрипят и движутся вместе с водой под ветром.
Нет, не как несмазанная дверь; скорее, как бывалое судно. Тоже не так, не совсем так. Если бы я не видел эти поверхности, что бы я думал про их звуки? Скрип, разрыв, трение, скольжение, хруст, вздохи: я такого никогда раньше не слышал. Мягкий звук, легкий, задушевный.
На этом месте я узнал, что она не слышит. Я отламываю кусочек льда, он тает на моей ладони. Я встретил ее зимой и потерял ее до прихода зимы.
Нет, в тот день меня не будет здесь в звуковой доступности.
Лед шевелится, будто кожа на морщинистой поверхности пруда, и лебеди чуть колышутся на зимней воде.
8.32
И снова я еду на север с вокзала Юстон.
Бо`льшую часть дороги сплю. Ехать мне до конечной станции.
Холодное утро за три дня до Рождества. День в Манчестере, чтобы навестить любимые места и вечером уехать в Рочдейл.
Я возвращаю ноты в библиотеку. Закрываю глаза, когда слепой, стуча тростью, огибает стену.
В соборе я глажу зверей, вырезанных на обратной стороне откидных сидений, — драконов и единорогов.
Я стою возле большого полированного мраморного камня рядом с «Бриджуотер-холлом» и смотрю на запруду канала внизу.
Что держит меня в Лондоне? Почему бы не вернуться домой?
Нет ничего близкого моему сердцу, что держало бы меня в Лондоне. Все, кто меня любит, умерли или очень старые. Отец и тетя Джоан в Рочдейле. Я уехал в Манчестер перед колледжем. Даже если в моей речи только изредка слышны следы ланкаширского акцента, именно здесь мои уши чувствуют себя дома; с Бейкупом, Тодморденом и другими названиями, что так коверкают чужаки.
Если бы я жил в Манчестере, или в Лидсе, или даже в Шеффилде, я мог бы приезжать и быть с ними хоть раз в месяц или даже чаще, а не максимум три-четыре раза в году. Я могу продать мою квартиру и купить здесь что-нибудь подешевле. Но тогда почему бы не жить в самом Рочдейле, с болотами вокруг, без парковой полиции, запрещающей ходить, петь, кричать от радости или горя, трогать камни, кормить жаворонков рождественским пудингом?
Нет, не Рочдейл, с его гильдией «Меккано»109, стенами из песчаника, бадминтоном, клубом немецких короткошерстных пойнтеров. Не Рочдейл с вырванным из него сердцем, с клаустрофобным рынком, убитыми улицами моего детства — улицами, вывернутыми наизнанку в вертикальные трущобы. Ездить из Рочдейла в город, где я бы работал...
Однако работать кем? Может, в Халле, заполнившем арену волшебными звуками? Немного преподавания, со связями в моем старом колледже? Концерты с трио, которое я соберу? Я однажды собрал трио, я снова смогу это сделать. Кто будет играть на фортепиано, кто на виолончели? Вот только одно-единственное произведение я не буду играть никогда.
Лондон — это скрипичные джунгли. Жизнь там — сердечная боль и суета. Я перестал плавать в Серпентайне, и мне не хватает воздуха. Лондон уже не мой дом, даже если когда-либо им и был.
Я обнимаю мраморный камень. Прижимаюсь к нему лбом и щекой. Он не отвечает. Он очень гладкий, очень холодный, у него очень старое сердце. Снег кружится вокруг меня и падает в запруду канала.
8.33
Это тихое Рождество. Снег идет непрерывно. Жажа лежит в саду, где она когда-то бегала. Отец то беспричинно тревожится, то пребывает в хорошем расположении духа. Я езжу за покупками на моей белой прокатной машине и получаю штраф за парковку в неположенном месте безо всякого подобающего христианскому празднику снисхождения. Тетя Джоан ваяет свой обычный обильный обед. Мы разговариваем про разное. Я не делюсь своими мыслями о переезде.
Потом выезжаю на машине под снегопадом.
Кладбище бело: могилы, верхушки памятников, цветы, положенные несколько часов назад. Я чувствую себя потерянным — то ли тут передвинули забор, то ли это снег меня путает. Но вот он — памятник серого камня, с надписью, высеченной другом мужа тети Джоан, резчиком: «Памяти любимой Ады Холм, однажды уснувшей» в такой-то день, с отступом ниже еще для одного или двух имен.
На могиле матери я оставляю белую розу.
Некоторые дороги закрыты из-за снега, но дорога к Блэкстоунской гряде открыта. Я проезжаю мимо дома миссис Формби: на нем табличка, что он выставлен на продажу.
На Блэкстоунской гряде я высыпаю из фольги на снег крошки еще теплого рождественского пудинга. Влажные черные крошки растопят снег до черной земли. Но жаворонки, конечно, улетели несколько месяцев назад. Снег перестал идти, и видно далеко и ясно. Однако не видно ни ворона, ни хотя бы вороны.
Я достаю скрипку из машины. Играю отрывок «Взлетающего жаворонка». И потом настраиваю нижнюю струну на фа.
Моим рукам не холодно, и я спокоен. Я не в темном туннеле, я на открытой равнине. Я играю миссис Формби великую неоконченную фугу из «Искусства фуги». Конечно, нет смысла играть одному, но она и сама может дополнить партии других инструментов, которые я слышу. Я играю, пока моя партия не кончается, и слушаю, пока Эллен тоже не перестает играть.
8.34
Тридцатого я сажусь на поезд в Лондон. День ясный с редкими одинокими облаками. Когда мы приезжаем на вокзал Юстон, уже темно. У меня нет багажа, даже скрипки нет.
Я еду прямо в «Уигмор-холл». Вечерний концерт распродан.
Молодой человек в билетной кассе говорит, что удивлен, принимая во внимание программу. Он думает, что, может быть, сыграл роль другой фактор.
— «Концерт глухой пианистки», понимаете, такого рода вещи. Немного дико, некоторые даже не знают ее имени.