всего. – никакой справедливости не стало. Извернули справедливость мехом вовнутрь, жёсткой мездрой под нос сунули – нате вам, бывшие справедливцы! Кто страну рушил, кто разум народный темнил – в герои возвели. Тех, кто землю от ворога в войне отстоял, по углам разогнали, рты объедками с барского стола своего позатыкали. Не только воинское – человеческое достоинство отобрали. Победу над ворогом – позором, погибелью обозначили!..
Беда, беда пришла к большому народу. Всё порушили, человека скотом - быдлом нарекли, в ярмо загнали. Кнутом крест – на - крест хлещут, чтоб не смели головы поднять…
Сбился голос Макара на хрип, замолк Макар. Как-то вдруг, нехорошо замолк. Тишина повисла в надпечье, будто живого там и не было.
Борька первым заворочался. Протянул руку, деда пощупал.
− Деда, ты чего? – Рукой потянулся, хотел щеку погладить, вдруг закричал: - Деда, ты опять плачешь?!.
Макар убрал детскую ручонку с мокрой своей щеки, обнял внучонка, к себе прижал, сказал внушая:
− Запомни, Борька: плакал твой дед только раз в жизни. Та слеза была от обиды великой. А эта слеза другая. Слеза эта гневная. Очень гневная слеза, Борька!..
НЕ В ДЕНЬ ПОБЕДЫ…
1
Арсений Георгиевич открыл дверь, почти по-родственному растрогался, в взволнованности чувств даже прослезился.
− А ты, молодцом! Один ходишь. И стоишь твёрдо, - говорил Степанов со знакомой хрипотцой в голосе. Даже приобнял Алексея Ивановича, прижал его голову к выбритой, старчески суховатой щеке. Сопровождая в комнату, ненужно тревожился, чтобы не запнулся за угол кушетки или край расстеленного по полу старенького ковра, чем ещё больше смущал Алексея Ивановича.
− Наслышан о тебе, Алексей, - говорил он, усаживая гостя в затёртое, но удобное кресло с вольтеровскими полукружьями на уровне глаз. Читал книги твои. Разбередил старика. Многое припомнил из, казалось забытого. Не ошибся в тебе, Алексей. Нет, не ошибся…
Как ни протестовал Алексей Иванович, Арсений Георгиевич всё же вскипятил на плитке, заварил свежего чаю, раскрыл коробку с печеньем, - всё, и стаканы в подстаканниках, расставил на низеньком столике, придвинул столик вплотную к креслу.
Пока Алексей Георгиевич хозяйствовал, Алексей Иванович с любопытством всматривался в домашнюю жизнь человека, когда-то стоявшего у власти, ныне, увы, завершающего свой земной путь.
Жилая, хотя и большая комната в коммунальной квартире, с узкой спаленкой, отгороженной неполной перегородкой, как обычно отгораживают горницу в деревенских домах, явно не вязалась с прижизненными заслугами Арсения Георгиевича, вместе с тем очевидно было, что хозяин не тяготился малым замкнутым пространством нынешней своей жизни, установил в этом малом пространстве, совой, близкий его сердцу порядок.
Над письменным, по-прежнему рабочим столом, у окна, с аккуратными стопками газет, журналов, бумаг, заметил Алексей Иванович две фотографии. Одну из них, фотографию комдива Гражданской войны Блюхера, вырезанную, видимо из журнала и вставленную в простенькую рамку, он узнал. На второй – крупно, портретно, сфотографирована была молодая женщина в трогательном полуповороте головы, с коротко подстриженными, вольно взбитыми волосами, с лицом привлекательным и удивительно выразительным.
В её взгляде, устремлённым прямо на смотрящего, были страдание и мольба, как будто женщина, любя, и зная свою вину, ждала прощения.
Алексей Иванович никогда не видел жену Арсения Георгиевича, но знал о ней, и догадывался, что на фотографии была она, его Валентина. Ниже фотографий на бумажной полосе, прикреплённой к стене кнопками, прочитать можно было написанное от руки изречение: «Не говори с тоской: их нет, но с благодарностию – были!..»
Увидеть столь чувствительные слова над столом человека сурового, сдержанного, каким Арсений Георгиевич Степанов всегда представлялся его воображению, было неожиданностью.
Арсений Георгиевич подметил взгляд гостя, сказал с грустным простодушием:
− Не суди за излишнюю сентиментальность. Что поделаешь: дело к старости. Но сказано удивительно точно ещё в начале века девятнадцатого. И утешительно!..
Алексей Иванович смутился своей нетактичности, промолчал, - ему ещё предстояло узнать спасительную силу таких вот утешающих слов.
С чувством радостного узнавания увидел он в стороне, над книжной полкой, портрет Кима. Сфотографирован Ким был в профиль, в задумчивой отрешённости от земных сует, по-казацки курчавый, горбоносый, совсем не похожий ни на Арсения Георгиевича, ни на Валентину. Но это был он, Ким, которому Алексей Иванович обязан был своей нынешней подвижностью и по-человечески прожитой после войны жизнью.
− Ким о тебе вспоминал, - сказал Арсений Георгиевич, опять-таки зорко подметив взгляд Алексея Ивановича. – Относит тебя к людям мыслящим!
Со стеснительной любовью поглядывал Алексей Ивановича обрадованного его приходом хозяина. Сердце порой сжималось, когда замечал он старческую суетность движений, провисшую кожу под когда-то округло-крепким, теперь усохшим лицом, тёмные возрастные пятна на висках, на кистях рук. Если бы не энергия взгляда, не прежний, с приятной хрипотцой голос, Алексей Иванович мог бы и приуныть. Но по тому, с каким зорким ожиданием взглядывал на него Арсений Георгиевич, как живо спрашивал, говорил, чувствовалось, что приход его в эту, казалось, забытую миром квартирку, не окажется для Алексея Ивановича простой вежливостью.
− Арсений Георгиевич, а ведь пришёл я к вам в великом смятении. Столько грязи ныне выплеснуто, столько смуты в души напущено, что начинаешь сомневаться в правоте собственной жизни. Крикливое вороньё свет застило, или само солнце погасло?..
Арсений Георгиевич, заглубившись в кресло, держал перед собой охваченный ладонями подстаканник. Чай был горяч, парок поднимался из стакана, но старческие ладони будто не чувствовали жара, плотно сжимали искусно сплетённый металл.
Вот так же, полсотни лет назад пили они чай у костра, на той далёкой, предвоенной охоте, где впервые свела их судьба: сдержанно-властного Секретаря Обкома партии, и неоперившегося ещё юнца из девятого класса местной школы. Алексей Иванович помнил всё, до малой малости, как будто та встреча, соприкоснувшая их умы и судьбы, случилась вчера, он даже чувствовал жар стыдливости на щеках, за тот наивный лепет, когда советовал ему, Степанову, большевику из времён Революции, обращаться в бедах и сомнениях прямо к Сталину. «Сталин поможет. Вот увидите, поможет…» - лепетал он, полный веры в могущество и справедливость вождя. Степанов тогда вот так же держал в ладонях железную, накалённую кипятком кружку, так же в хмурой сосредоточенности отхлёбывал обжигающие губы чай.
Между той ночью и нынешним предвечерьем пролегла почти вся их жизнь. И оба они чувствовали необходимость возвратиться и выверить прошлое с нажитой за полвека умудрённостью.
− Как-то неловко за политиков, Арсений Георгиевич, которые со злорадными воплями о тоталитаризме топчутся на могиле Сталина, усердствуя перетоптать один другого. По-моему, Гитлер, с