Ходит девочка, эх, в платочке. Ходит по полю, рвет цветочки, Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки. В небе ласточка вьется.
И вот теперь у него была своя дочка. Он не мог надышаться на нее. Жаль, не смог Иосиф посмотреть на Анюту прекрасную, двадцатилетнюю, очень похожую на свою мать Марию. Даже его стихи семейного, а потом уже и отцовского периода стали обретать некую стабильность и эпичность. Бунтарь выходил на новые, «генеральские» масштабы.
Чем лучше в семейной жизни, чем больше отцовских радостей, тем больше проблем со здоровьем. Ему уже сделали две операции на сердце, уговаривали на третью, не такую трудную — всего лишь продуть сердечные сосуды, сделать ангиопластику, поставить несколько укрепляющих стентов, глядишь, и продержался бы еще лет пять. Мне самому уже трижды делали стентирование, и я знаю, как эти металлические пружинки укрепляют сердце, возвращают тебя к жизни. Так жалко, что Иосиф всё тянул, не хотел делать весной или летом, переносил на осень. Не рассчитал…
Шел уже 1996 год, было написано очередное рождественское стихотворение «Бегство в Египет». Готовился сборник стихов «Пейзаж с наводнением», которому суждено было стать последним прижизненным. Его издатель А. Сумеркин вспоминает о подготовке сборника в декабре 1995 года: «За пределами „Пейзажа“ осталось два текста, относящиеся к этому периоду. Первый — сильнейшее стихотворение „На независимость Украины“, от которого и автор, и я единогласно решили на время воздержаться ввиду его чрезвычайной политической „неграмотности“, или — по-американски — „некорректности“, многократно усиленной эмоциональным импульсом и мастерством. Надо же что-то оставить и для посмертных академических изданий!» Это стихотворение, как уже говорилось, я считаю очень важным, показательным. Так и не ушла никуда его привитая еще отцом, морским советским офицером, русская державность, усилившаяся в северный ссыльный период, прорывающаяся и в его американских интервью. Вехи его державной поэзии: «Народ» — декабрь 1964 года, «На смерть Жукова» — 1974 год, «На независимость Украины» — февраль 1992 года.
Я ни в коем случае не собираюсь привязывать Бродского к какому-нибудь направлению, течению, заманивать в тот или иной лагерь. Он — неформатен изначально. Но одно сказать можно — что автор «не жлоб, не гомик, / не трус, не сноб, не либерал, / но — грустных мыслей генерал». В каждой шутке есть доля шутки, остальное истина. Вот и в этом шутливом послании своему врачу Чернышевой Иосиф Бродский привел все отвратительные для него качества человека, начиная от жлоба и гомика и заканчивая либералом. Это, мягко говоря, не я пишу — это пишет незадолго до смерти, когда он уже потихоньку начинал отчитываться и перед Богом, нобелевский лауреат Иосиф Бродский.
В тот период все журналисты и литераторы прежде всего допытывались, почему поэт не едет в Россию. Из высказываний на эту тему можно составить целую книгу. Одно из самых нейтральных принадлежит Татьяне Толстой: «Он никуда не поехал — все приезжали к нему. Всех приехавших водили к нему. Все убедились, что он и вправду существует, живет и пишет — такой странный русский поэт, не желающий ступить ногой на русскую почву. Его печатали в России в газетах, журналах, однотомниках, многотомниках, его цитировали, на него ссылались, его изучали, его печатали так, как он хотел, и не так, как он хотел, его перевирали, его использовали, его превратили в миф. Опрос на улице Москвы в 1993 году: „Какие у вас надежды на будущее в связи с выборами в новый парламент?“ Слесарь N: „О, мне плевать и на парламент, и на политику. Я хочу жить, как Бродский, частной жизнью“».
Он хотел жить, а не умирать — ни на Васильевском острове, ни на острове Манхэттен. Он был счастлив, у него были любимая семья, стихи, друзья, читатели, ученики. Он хотел убежать от врачей в свой колледж — тогда они его не догонят. Он хотел избежать собственного пророчества: «Между выцветших линий на асфальт упаду». Он упал на пол своего кабинета вблизи другого острова, под скрещенными линиями двойной судьбы эмигранта — русской и американской. «И две девочки-сестры из непрожитых лет, / Выбегая на остров, машут мальчику вслед». Это сбылось, он и правда оставил двух девочек — жену и дочку.
«„Знаете что, Иосиф, — говорила ему Толстая, — если вы не хотите поехать с шумом и грохотом, не хотите ни белого коня, ни восторженных толп, — почему бы вам не отправиться в Петербург инкогнито?“ — „Инкогнито?“ — Он вдруг не сердится и не отшучивается, но слушает очень внимательно. „Ну да, знаете — наклейте усы или так просто… Закройтесь газетой в самолете. Не говорите никому — вообще никому. Приедете, сядете на троллейбус, проедете по Невскому. Пройдете по улицам — свободный, неузнаваемый. Толпа, все толкаются. Мороженое купите. Да кто вас узнает? Захотите — позвоните друзьям из автомата, — можете сказать, что из Америки. А если понравится — позвоните приятелю в дверь: вот я. Просто зашел, соскучился“. Я говорю, шучу и вдруг вижу, что ему совсем не смешно — и на лице его возникает детское выражение беспомощности и какой-то странной мечтательности, и глаза смотрят как бы сквозь предметы, сквозь границы вещей, — на ту сторону времени… он молчит, и мне становится неловко, как будто я подглядываю, лезу, куда меня не просят, и чтобы разрушить это, я говорю жалким и бодрым голосом: „Ведь правда, замечательная идея?..“