После денежной реформы начался постепенный подъем экономики, «экономическое чудо» Людвига Эрхарда, но пока «у простых людей» в карманах свистел ветер. В 1949-м конституировались два германских государства, и снова о происходящем рассказывают люди самых разных профессий и возрастов, каждый выхватывает из потока времени что-то очень свое и очень важное. Об уже упоминавшемся 1953 годе рассказывал сам Грасс — потом из того, что он увидел 17 июня, родилась пьеса «Плебеи репетируют восстание».
В 1954 году некий руководитель консалтинговой фирмы слушает по радиоприемнику в своей студенческой халупе вместе с однокашниками передачу о футбольном матче между западными немцами и венграми. Немцы выигрывают, и молодежь у радиоприемника ликует: «Мы чемпионы мира, мы доказали всему миру, мы снова здесь, мы больше не побежденные! — И сгрудившись вокруг радиоприемника, мы проревели: “Дойчланд, Дойчланд юбер аллес!”».
В 1950-е годы всё более ощутимым становится противоборство двух военных блоков: холодная война в разгаре. Новелла о 1955 годе посвящена борьбе против атомной угрозы. Повествовательница — молодая женщина, отец которой в свое время решил бороться своими средствами — построить антиатомный «семейный бункер». К несчастью, конструкция не выдержала и бетонная масса обрушилась на голову незадачливого строителя. Спасти его не удалось. А девушка стала принимать участие в пасхальных антиатомных маршах и делала это много лет. И даже вместе с сыновьями уже в зрелом возрасте участвовала в знаменитых маршах в Мутлангене и Хайльбронне, когда речь шла об «этих “першингах”», американских ракетах. «Но особой пользы, как всем известно, наши протесты так и не принесли», — завершает она свой грустный рассказ.
Год 1961-й связан, конечно, с возведением Берлинской стены, которая «вдруг, буквально за ночь» выросла «поперек города». И некий студент в тот год — о чем он повествует позднее — занимался тем, что помогал гражданам ГДР, желавшим перебраться на Запад, организовать побег. Они рыли подземные ходы, пользовались канализационными трубами, устраивали подкопы.
Люди были готовы на всё, лишь бы оказаться в Западном Берлине. Как много людей они перевели по сточным каналам, по хитро прорытым тоннелям… А потом, когда Стена в одночасье рухнула, как и возникла, многие на Западе даже были недовольны, потому что им пришлось давать деньги «на солидарность».
А вот год 1962-й посвящен Адольфу Эйхману, этому «главному транспортному диспетчеру», или «транспортнику смерти», как его называли в газетах, «убийце за письменным столом», который по поручению нацистской верхушки организовывал перевозку евреев в лагеря уничтожения. А рассказчиком выступает чудом уцелевший из всей огромной погибшей семьи человек, изготовивший для Эйхмана стеклянную клетку, точнее кабину из бронированного стекла, открытую с одной стороны — той, где сидели судьи.
Рассказчик гордится своей работой — он потомственный специалист по стеклу, и его отец в родном Нюрнберге тоже занимался этой профессией, пока его с семьей не увезли и не сожгли в одном из крематориев. Эйхман, сидя в своей стеклянной кабине, не устает убеждать судей, что всего лишь выполнял приказы и вовсе не испытывал ненависти к евреям. Он просто делал свое дело. Не случайно возникло и получило широкое распространение выражение о «банальности, или банализации зла». Уничтожение миллионов было превращено в рутину, и никто не хотел нести за это преступление ответственности. Ведь все лишь выполняли приказы.
Масштаб фашистских злодеяний становился в ФРГ постепенно более ясным, печатались документальные материалы, публиковалась неслыханная статистика убийств, факты во всё большем объеме делались достоянием гласности, вызывая шоковую реакцию, но, как написал Грасс в статье «Писать после Освенцима», опубликованной еженедельником «Цайт» в феврале 1990 года, многие из его поколения, брошенного в огонь войны, не были готовы к принципиальному и серьезному расчету с прошлым, лишь постепенно и мучительно пробиваясь к пониманию сути происшедшего: «Мы все, молодые тогда поэты пятидесятых годов — назову Петера Рюмкорфа, Ганса Магнуса Энценсбергера, Ингеборг Бахман — кто отчетливо, кто весьма расплывчато сознавали, что мы хоть и не как преступники, но как находившиеся в лагере преступников, принадлежим к поколению Освенцима».
Освенцим как цезура, как «непреодолимый разрыв в истории цивилизации». Известная формула Теодора Адорно о том, что писать стихи после Освенцима — это варварство, стала для его поколения, продолжал Грасс, категорическим императивом, хотя и понималась часто как запрет. Для Грасса и упомянутых им поэтов, как и для многих других выдающихся писателей, слова Адорно были не запретом, а заповедью, следовать которой, как это ни парадоксально, можно было, лишь опровергая ее в процессе письма.
Ремилитаризация Германии, включение обоих государств в военные блоки, закрепление раздела страны — всё это входило в круг художественного и публицистического осмысления, вступая в сложное соединение с опытом фашизма и войны и стимулируя раздумья о вине, ответственности, свободе выбора и пользе сомнения.
«Мимо Освенцима нам не пройти, — писал Грасс. — Мы не должны, как нас ни тянет, даже пытаться совершить подобный насильственный акт, ибо Освенцим неотделим от нас, является вечным родимым пятном на нашей истории и — это благо! — сделал возможным один вывод, который можно сформулировать так: теперь наконец-то мы знаем самих себя». Кстати, о работе над этой статьей Грасс рассказывал в своем «Дневнике 1990 года» под названием «По пути из Германии в Германию», о котором еще пойдет речь.
Пожалуй, даже большее впечатление, чем рассказ об Эйхмане и человеке, чудом не ставшем его жертвой, производит новелла, датируемая 1964 годом. Сюжет ее внешне очень прост. Молодая женщина приходит с женихом во франкфуртский Рёмер, старинную ратушу, состоящую из отдельных зданий. Они ищут то конкретное место, где оформляются браки, но сбиваются с пути, что немудрено. Наконец им объясняют, что они не туда попали, а надо спуститься на два этажа. А здесь, куда они случайно зашли, идет процесс. «Какой такой процесс? — спросила я. — Ну, против виноватых в Освенциме. Вы что, газет не читаете? Газеты только об этом и пишут».
И вот после благополучно оформленного брака и свадьбы рассказчица, совершенно случайно узнавшая об этом процессе, «всё никак не могла отвязаться от этих мыслей, ходила туда снова и снова, даже когда была уже на четвертом или пятом месяце». Ее молодой муж интереса не проявил, и она ходила одна, все больше вовлекаясь в суть того, что узнавала и слышала, и испытывая потрясение. «Все эти ужасы и еще цифры, которые составляли миллионы, понять трудно, потому что всякий раз назывались как точные совсем другие цифры. В общем, иногда было три, иногда всего два миллиона отравленных газом или погибших на какой-то другой лад».
Но остальное, о чем тоже говорили на суде, «выглядело ничуть не лучше, может, даже гораздо хуже, потому что это было наглядно». Когда она пытается рассказать об услышанном мужу, выясняется, что его отец и дядя были солдатами «где-то в глубине России» и в ответ на слова о процессе оба всякий раз заявляют: «Об этом мы ровным счетом ничего не знали… Тогда мы только и знали, что отступать». «И довольно об этом, слышишь, Хайди!» Но она не может замолчать и не может успокоиться. «Ведь не случайно же мы, когда должны были расписаться, заблудились в здании ратуши и попали на этот самый Освенцим и, что еще хуже, Биркенау, где стояли эти самые печи». Муж никак не хотел верить, например, в то, что в маленьком дворике между блоком 10 и блоком 11 «у черной стены… расстреливали. Тысячи людей. Когда об этом зашла речь, оказалось, что точной цифры никто не знает». Еще больше потрясена женщина теми видами пыток, которые придумывали изобретательные надзиратели, в частности некий Богер (многократно упоминаемый в литературе о так называемом «Освенцимском процессе»).