И это была не иллюзия; я стал видеть какие-то новые вещи. Фигуры во много раз превышающие человеческий рост, они прыгали и извивались позади танцующих, передразнивая их, как гигантские тени, отбрасываемые в небе. С каждой минутой я видел их все более отчетливо, они кружились надо мной, а то, что меня окружало, становилось все более туманным. В моем мозгу роились голоса — тихий щекочущий шепот, низкий громовой гул. Я чувствовал вспышки мыслей и воспоминаний, мне не принадлежавших, не принадлежавших ни одному человеку вообще. Они оставляли после себя лишь смятение, так далеки они были от опыта, которым я располагал.
Если бы я мог перепугаться больше, чем был уже напуган, так именно теперь. Но вопреки всему с каждой секундой я чувствовал себя спокойнее, одновременно все больше недоумевая. Приоткрытая далекая дверь, льющийся из-за нее теплый свет, запахи вкусной пищи, звук знакомых голосов — для ребенка, заблудившегося в ледяную ночь и голодного, это могло быть тенью тех ощущений, которые я испытывал сейчас. Вся прелесть абсолютной безопасности, счастья, которого я в сущности и не знал, богатства, которого всю жизнь жаждал, но так и не получил, — сейчас я ощутил слабый привкус всего того, чего мне не хватало, и обещание, что все это впереди и становится все доступнее. Меня совсем не волновало, что мое тело становится легким, немеет — до тех пор, пока я не почувствовал, как мои руки и ноги резко дернулись раз, другой, хотя я и не пытался ими двигать. Словно их подчинила себе чья-то чужая воля…
Я рывком выпрямился, дрожа и покрываясь потом. Моя голова кивала, подбородок снова и снова опускался на грудь. Это напоминало попытку не заснуть, когда я засиживался подолгу в офисе.
Я отчаянно боролся за то, чтобы сохранить контроль над собой. Где-то далеко в барабанном бое появилась новая нота — резкое металлическое позвякивание, как бы само воплощение головной боли. И раздавались голоса — голос Стрижа, такой хриплый и отчаянный, каким я его никогда не слышал: «…они куют железо Огуна… ты что, не слышишь? Это… это конец. Последний… самый могущественный. Если они сумеют подчинить себе его…»
Что-то из того, что он сказал, привлекло мое внимание, какое-то воспоминание. Я лихорадочно сосредоточился на всем том, что еще привязывало меня к моей жизни — на боли в языке, тупых уколах от ожогов, боли в ягодицах от сидения на холодной земле и леденящем прикосновении ошейника. «Огун» — вот слово, которое я уловил. Так, а где же я мог слышать его? Я улыбнулся: конечно, Фредерик. Сейчас мне было приятно о нем думать. Старый Фредерик с его бачками, пыхтящий от праведного гнева, такой воинственный, как изображение святого Иакова на картине в его магазине:
— Подумайте, человек! Что вы скажете Невидимым? Невозможно спорить с Огуном!
Храбрость тогда пришла к нам обоим с опозданием; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это следует прекратить, и сейчас же. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, эту иллюзию счастья, которая не позволит мне остаться самим собой. Стриж обвинял меня в том, что у меня нет ничего святого; он ошибся. Однажды я уже отказался от счастья — потому что поклонялся успеху. Не его прелестям — не тому, что он мог бы принести. Просто удовлетворению от того, что ты чего-то достиг, ощущению свершения, чистой абстракции. И какого бы бога он ни представлял, если я смог принести себя ему в жертву тогда, я с тем же успехом могу сделать это и сейчас.
Принести себя в жертву его противоположности. Его абсолютному отрицанию, его Антихристу. Провалу. Полному провалу во всем…
С успехом не спорят…
Не спорят…
Не спорят…
Невозможно спорить…
С Огуном…
Я сделал такой глубокий вдох, что он стоном отозвался в ушах, откинул назад голову и, с силой ударив подбородком в грудь, прикусил…
И в ту же секунду тени отступили от меня, и я остался лежать на земле, задыхаясь, сплевывая кровь, лившуюся изо рта. Язык у меня страшно болел, но единственное, что я сумел, это прокусить его сбоку. Опасность захлебнуться собственной кровью мне не грозила. Я увидел пристально смотревшего на меня Джипа, слегка затуманенный взор Молл и широко раскрытые, полные ужаса глаза Клэр. Этого я вынести не мог.
— Все в п-порядке! — с трудом пробормотал я, лихорадочно стараясь придумать причину тому, что я так заметался. — Это н-ничего. Просто, как сказал этот ублюдок, у меня зад и вправду примерз! Мне бы…
Я был ошеломлен их реакцией. Даже Ле Стриж отодвинулся от меня в ужасе, чуть не свалив меня на землю, что было не слишком любезно с его стороны. Остальные отшатнулись с выражением на лицах, которого я понять не мог.
— Эй! — сказал я, стараясь выговаривать слова более отчетливо и выплевывая сгустки крови. — Все в порядке! Я просто говорил, что мне не помешало бы сейчас выпить этого чертова рома, потому что…
— Да! — хрипло проговорил Джип. Я всего лишь один раз видел его таким бледным, это было после дупии. — Но как получилось, что ты сказал это по-креольски?
— По-креольски? — Теперь уже ошеломлен был я. — Но я не знаю никакого креольского! Французский — немного, но… — Я попытался произнести это снова. И словно со стороны услышал, как мой собственный голос изменился, почувствовал, как ослабла и трансформировалась мускулатура гортани, и звуки, выходящие из нее, были невероятно глубокими, прямо замогильными. Я ощутил, как язык мой формирует новые звуки, новые оттенки — другие слова, другой язык и совсем другой голос:
— Graine moaine 'fret! Don'moa d'rhum!
Проклятие, это, наверное, и вправду креольский!
Тени передо мной закачались, горло сжалось, и я понял, что этот голос сейчас станет моим.
Но прежде чем я сумел выдавить хоть слово, Ле Стриж, пристально смотревший на меня, прошипел:
— Давай! Продолжай! Не борись с этим! — И он стал связанными ногами возить по кукурузной муке, теперь уже покрывавшей толстым слоем всю землю перед нами, рыча от усилий и пытаясь изобразить какой-то рисунок. Сложный рисунок — ничего удивительного, что он так пыхтел, — это было изображение сложного чугунного литья, орнамента на фантастическом фронтоне или воротах…
Удары по железу стали нарастать крещендо, бешено забили барабаны, стараясь не отставать, и вдруг все смолкло. Неожиданное отсутствие звуков было еще хуже, похожее на пистолет, готовый выстрелить, на спичку, поднесенную к фитилю. Я поднял глаза — и встретился с далеким взглядом Дона Педро, непроницаемым, как сама ночь. Он подал знак мечом, с которого капала кровь, и двое из его прислужников спрыгнули с алтаря и зашагали к нам. В их руках были веревочные поводки — должно быть, оставшиеся от животных. Барабанный бой возобновился медленным суровым раскатом. На ходу они запели в такт бою, выговаривая слова с деловитой, уверенной настойчивостью:
Si ou mander poule, me bait ou.
Si ou mander cabrit, me bait ou.
Si ou mander chien, me bait ou.
Si ou mander bef, me bait ou.