там, по ту сторону стен, в тех же сумерках. В первом ряду Брюне видит мощную спину Шнейдера; он пробирается поближе, кладет ему руку на плечо, Шнейдер оборачивается и приветливо ему улыбается. «А! — произносит он, — вот и ты». — «Вот и я». — «Пять минут третьего, — говорит Шнейдер, — ворота сейчас откроются». Рядом с ними молодой ефрейтор наклоняется к своему товарищу и шепчет: «Может, будут девочки». — «Мне приятно видеть гражданских, — оживленно говорит Шнейдер, — это мне напоминает воскресенье в школе». — «Ты учился в пансионе?» — «Да. Мы выстраивались в шеренгу перед приемной, чтобы побыстрее увидеть родителей». Брюне, не отвечая, улыбается: плевал он на гражданских; он доволен потому, что вокруг него парни, это его греет. Ворота со скрипом отворяются, по рядам пробегает разочарованный шепот: «И все?»
Их около тридцати: через головы Брюне видит, что они сбились в черную кучку, укрывшись под зонтами. Два немца идут им навстречу, улыбаясь, говорят с ними, проверяют документы, затем сторонятся, пропуская их. Женщины и старики, почти все в черном, похороны под дождем: они несут чемоданы, сумки, корзины, накрытые салфетками. У женщин серые липа, суровые глаза, усталый вид; они продвигаются мелкими шажками, поджав бедра, смущаясь пожирающих их взглядов.
«Проклятье! Какие же они уродины», — задыхается ефрейтор». — «Да нет, — говорит другой, — все равно есть чем заняться: посмотри на зад вон той брюнетки». Брюне с симпатией смотрит на посетительниц Конечно, они некрасивы, у них хмурый и замкнутый вид, можно полумать, что они пришли сказать мужьям: «Ты с ума сошел, как ты угодил в плен? Как же мне теперь одной управляться, да еще с ребенком?» Однако они пришли пешком или приехали в товарняках, таща тяжелые корзины с едой; именно такие неизменно приходят и ждут, неподвижные и безликие, у ворот госпиталей, казарм и тюрем: смазливые куколки с зовущим взглядом носят траур дома. На лицах этих людей Брюне с волнением обнаруживает всю предвоенную нужду и нищету; у них были тревожные, неодобряющие и преданные глаза, когда их мужья устраивали сидячую забастовку, а они приносили им супа. Пришедшие мужчины в большинстве своем крепкие, спокойные, приземистые старики. Они идут медленно, тяжело, но у них походка свободных людей: когда-то они выиграли войну и чувствуют, что выполнили свой долг. Это поражение — не их поражение, но они все же принимают за него ответственность; они несут ее на своих широких плечах, потому что, произведя на свет ребенка, нужно платить за стекла, которые он разобьет; без гнева и стыда каждый из них пришел повидать своего сыночка, совершившего очередную глупость. На этих полукрестьянских лицах Брюне находит то, что потерял: смысл жизни. «Я с ними говорил, они не спешили понять, они слушали с тем же вдумчивым спокойствием, немного вдаваясь в мелочи; но то, что они поняли, они больше не забывали». В его сердце сызнова зарождается прежнее желание: «Работать, чувствовать на себе взрослые одобрительные взгляды». Он пожимает плечами и отворачивается от этого прошлого, он смотрит на других, на стайку невротиков с невыразительными подергивающимися лицами: «Вот мой удел». Поднявшись на цыпочки, они вытягивают шеи и следят за посетителями взглядом обезьяньим, дерзким и одновременно боязливым. Они рассчитывали, что война сделает их мужчинами, дарует им права главы семьи и ветерана войны: это был торжественный ритуал приобщения, их война должна была превзойти ту, другую, Великую Мировую, слава которой подавляла их детство; они рассчитывали, что она будет еще более великой, еще более мировой; стреляя во фрицев, они бы исполняли ритуальный завет великих отцов, с подобной мечтой вступает в жизнь каждое поколение. Но они ни в кого не выстрелили, ничего не истребили, не получилось: они так и остались несовершеннолетними, и вот здравствующие отцы проходят перед ними; они вызывают зависть, ненависть, обожание, внушающие страх, они снова погружают двадцать тысяч воинов в подспудное детство лежебок.
Вдруг один из них оборачивается и обращает лицо к пленным: у него густые черные брови и обветренное лицо, он несет на конце трости узел. Он приближается, кладет руку на железную проволоку и снизу смотрит на них большими, в красных прожилках, глазами. Под этим взглядом животного, медленным, невыразительным и суровым, пленные ждут, съежившись, затаив дыхание, собираясь сопротивляться: они ждут пары оплеух. Старик говорит: «Ну вот и вы!» Наступает молчание, потом кто-то бормочет: «Да, отец, вот и мы». Старик вздыхает: «Вот беда-то!» Ефрейтор откашливается и краснеет; Брюне читает на его лице то же судорожное недоверие. «Да, папаша, вот и мы: двадцать тысяч молодцов, которым хотелось стать героями и которые бесславно сдались без боя». Старик качает головой и говорит медленно и проникновенно: «Бедолаги!» Все расслабляются, улыбаются, все непроизвольно тянутся в сторону старика. Подходит немецкий часовой, он вежливо дотрагивается до руки старика, делает ему знак отойти, тот едва оборачивается: «Еще минутку, сейчас». Он заговорщицки подмигивает пленным, те улыбаются, они довольны, потому что старик сердечен и упрям, потому что он — свой, и они чувствуют себя как бы свободными. Старик спрашивает: «Не слишком тяжело?» И Брюне думает: «Ну вот, сейчас они начнут плакаться». Но двадцать голосов весело отвечают: «Нет, отец. Нет, нет, вполне терпимо». — «Ну что ж, вот и хорошо, — говорит старик. — Вот и хорошо». Ему больше нечего им сказать, но он остается на месте, грузный, каменистый, плотный; часовой осторожно тянет его за рукав, но старик колеблется, он озирает лица пленных, как будто ищет лицо своего сына; через мгновение какая-то мысль созревает в его глазах, вид у него неуверенный, и все же он произносит грубоватым голосом: «Знаете, ребята, вы не виноваты». Пленные ничего не отвечают, они держатся напряженно, почти по стойке смирно. Старик хочет уточнить свою мысль, он продолжает: «У нас никто не думает, что это ваша вина». Пленные по-прежнему молчат, и он говорит: «До свиданья, ребята». И после этого уходит. По толпе пробегает внезапная дрожь; все пылко кричат: «До свиданья, отец, до скорой встречи! До скорой встречи! До скорой встречи!» Их голоса крепнут по мере того, как старик удаляется, но он не оборачивается.
Шнейдер говорит Брюне: «Видишь?» Брюне вздрагивает: «А, что?» Но он прекрасно знает, что ему сейчас скажет Шнейдер. Шнейдер говорит: «Нам необходимо хоть немного доверия». Брюне улыбается и говорит: «Разве у меня действительно вид смотрителя покойницкой?» — «Нет, — отвечает Шнейдер, — сейчас — нет». Они дружелюбно смотрят друг на друга, Брюне резко отворачивается и говорит: «Посмотри на ту женщину». Она, прихрамывая, останавливается, маленькая и седая, роняет свой тюк в грязь, перекладывает в правую руку