Я могла всю оставшуюся жизнь искать в свободные дни «Червонную даму» в Морских Коронах. А она оказалась здесь, возле соснового леска, окаймлявшего пляж, как раз на выезде из Сен-Жюльена. И вопреки ее окончательной трансформации, роскошный облик заведения, который я рисовала в своем воображении, по мере рассказов ее обитательниц постепенно тускнел. Как все это было далеко от хрустальных люстр, великолепных нарядов, шампанского, рояля Белинды! И также далеко от гостеприимного дома, привечавшего нотариуса и аптекаря, игристого вина и старого пианино Зозо! Мишу говорила, прикуривая одну сигарету от другой:
– Это был самый убогий притон на свете – мерзкий бордель для солдат, куда еще заглядывали какие-то рыбаки, которых не отпугивала грязь. Лакали дешевое красное вино, слушали пластинки на старом хрипящем патефоне, который иногда на целую ночь заклинивало на «Смелее ребята, будем небо обнимать… мать… мать… мать». Черт побери! Сколько можно голосить одно и то же?
Она нашла меня по объявлению в газете. Жила она в Сенте и приехала на автобусе, если я правильно поняла, ее приютили цыгане, где-то рядом с городской свалкой, там всегда можно отыскать какое-то чтиво. Притом что она была наполовину слепой, она любила читать, особенно хронику, некрологи и изредка объявления. Она первая и, вероятно, единственная ответила на несколько строчек, опубликованных Эвелин Андреи в июле в газетах Юго-Запада.
Я пообещала вернуть ей деньги за дорогу, купить очки и выделить некоторую сумму в качестве гонорара за информацию, которая, по ее словам, должна сильно меня заинтересовать.
Она залпом выпила коньяк, ее передернуло, но, храбро уняв дрожь во всем теле, она рассказала мне жуткую историю.
– Я не всегда была такой, как сейчас, – говорила Мишу. В те времена, двенадцать лет назад, теперь-то кажется, что сто лет прошло, я была как желторотый птенец, вылупившийся из скорлупы, иначе говоря, из захолустья неподалеку от Сен-Флу, где я пасла коров, дорога там поворачивает в сторону холма Ля Бют. Я едва успела протереть гляделки, как меня тут же подхватил специалист танцевать вальс задом-наперед.
Глазища у меня были огромные, не серее моей жизни, я была крепко сбитая, волосы до талии, я их обесцвечивала перекисью водорода и розовые щеки, как у матрешки. Шутки ради я всем плела, будто знаю, какой вихрь сбил с ног мою мамашу, когда она собирала урожай, что соблазнил ее принц откуда-то из степей, мерзавец, одним словом. Поэтому иногда меня называли Ниночкой[36].
Так вот, как-то ночью я сижу с товарками в зале, прокуренном вояками и нашими горлопанами, на нас одинаковые рубашки из хлопка и одинаковые чулки, перехваченные наверху веревкой, задница голая, чтобы дело сладилось побыстрее, а морды так размалеваны, что рассмешишь даже гробовщика. Тащу я наверх одного служивого, которого уже обрабатывала раз двадцать, капрала по имени Ковальски, пьяного вдрабадан, как умеют поляки.
Пропущу детали и не буду рассказывать, как трудно волочить здорового мужика по лестнице. Короче, когда мы оказались в комнате, он, видите ли, не желает ни сверху, ни снизу, ни в стояка – вообще никак. Сидит на кровати и воет, рядом лампа с жемчужными подвесками, которые звенят всякий раз, когда он хотя бы пальцем шевельнет. А он все воет и воет, уставился в пустоту и хоть бы слово сказал. Тогда я наклоняюсь, чтобы вдохнуть воздух в его птичку, но он даже не дает выпустить ее из клетки, ему это претит. Все, чего он желает за свои гроши, это выплакать всю тоску, шмыгая носом, как больная собака.
Я тоже не прочь слегка отдохнуть, сажусь позади него, достаю лак для ногтей, чтобы замазать дырку на чулке, и говорю ему:
– Ну что, мой толстенький котик, нам очень-очень грустно? Расскажи сестренке, излей душу.
Тут он завывает еще громче и выкладывает между двумя рыданьями:
– Я дерьмо! Просто дерьмо!.. Никому про этот кошмар не рассказывал, а сегодня не могу! Не могу больше!..
Но после этого снова заглох, я понимаю, что он бесконечно может в одиночку ворошить свои воспоминания, как головой о стену биться, тогда я его подначиваю, а сама занята своим чулком:
– Слушаю тебя, мой толстый котеночек.
Тогда он ладонью вытирает лицо и говорит, стараясь не икать:
– Это было в прошлом году возле Арля на празднике 14 июля… Один рядовой из нашей роты склеил на балу красотку, дочь мэра той деревни, где мы стояли…
– Ей было восемнадцать лет, звали Полина, – рассказывал Ковальски. – Свеженькая такая, как весеннее утро.
Он был высокий черноглазый парень по имени Кристоф, иногда дразнили Канебьер, потому что он родом из Марселя, а еще Говорун, потому что любили слушать, как он пересказывает фильмы, которые смотрел. Я, правда, уверен, что многие он вообще сам придумал, особенно всякие истории про потерянных детей, бросивших их отцов, и все так подробно, со всеми деталями, которые в кино показывают, как будто попадаешь в лабиринт и путаешься в нем все больше и больше, нужно было очень внимательно его слушать, чтобы следить за действием, но он всегда выбирался оттуда.
Был солнечный день, говорил Ковальски, я как сейчас вижу их обоих, они бежали по винограднику, куда я пришел немного вздремнуть и поесть винограду. Они были оба с непокрытой головой, она держала в руке свой кружевной чепчик, они бежали и радостно смеялись, останавливались время от времени, чтобы поцеловаться, подальше от шума и музыки бала.
Я сразу догадался, что она ведет его к себе на ферму. Вся ее семья отправилась на праздник. Я как-то помимо своей воли пошел за ними следом.
Черт возьми, я себя за это не корю, говорил Ковальски. Мы все крепко надрались местного вина, жарко было как в аду, а что вообще я видел в жизни? Доступных девиц да шлюх, как ты.
– Ой, извини, – говорил он Мишу, которая и не собиралась обижаться, – но ты должна меня понять, должна понять!
На ферме они сначала зашли в общую комнату, но только чтобы запастись бутылкой, там они не пили. А потом пошли в сарай.
Я немного подождал, а когда вошел туда, бесшумно поднялся на сеновал по деревянной лестнице, потому слышал, как они там возятся в соломе, но они так были заняты собой, что не заметили моего присутствия.
Я спрятался. Затаил дыхание. Я видел их.
Они были голые, как дети Божьи, целовались и миловались, а Полина от ласок тихо стонала, очень тихо. Она первый раз была с мужчиной и сдавленно вскрикнула, когда он ее взял, но потом ей стало приятно, и она выражала свой восторг все громче и громче, все сильнее и сильнее, а в конце уже кричала, но от наслаждения.
А потом они снова смеялись и веселились, и Кристоф пил вино прямо из горлышка, и они снова обнимались и начали все сначала. А я уже боялся теперь уйти из страха, что попадусь, и смотрел на них сквозь слезы, потому что это было прекрасно, прекрасно, и от этого мне было больно.