односложно проговорил Загнойко.
– Особенно если у Пашки Барабанова родители такие же, как и он, – могут и за топоры взяться, – Ильин по-детски шмыгнул носом. – Хорошо, что велено являться не по адресам, а в военкоматы – так лучше. Военкоматы разберутся, помогут… – Ильин в несколько часов стал совсем взрослым человеком, этаким внушающим почтение старцем, лицо его покрылось озабоченными морщинами, глаза посветлели, словно малыш Ильин силился что-то понять, но никак не мог: голова была забита другим, не было в ней места для осознания простейших истин. – Только к чему это жесткое предписание – прежде всего в военкомат, а уж потом по семьям? А если мне захочется вначале поцеловать свою мать, и лишь после – в военкомат? Тем более, если это по дороге. Гроб-то я не на закорках же волоку!
Загнойко прикинул размеры хрупкого Ильина и поставил его под большой металлический гроб, рассмеялся – гроб расплющит Ильина. Как бронетранспортер печальную четверку.
– Не находишь, что наши командиры жестоки? – спросил Ильин.
– Не знаю.
– А я нахожу, – в Ильине зрел бунт.
– Все равно ты подчинишься приказу, – Загнойко словно бы проснулся, в сонных глазках его появился живой блеск, – у меня в Москве, например, никого нет, поэтому и выбора «или-или» нет – я прямиком потопаю по адресу, больше мне некуда. И ты ведь тоже в военкомат прямиком потопаешь… Приказа не ослушаешься. А? Я тебя знаю!
– Наверное, – неохотно согласился Ильин.
Москва распорядилась по-своему – в городе стало больше неразберихи, транспорт ходил с перебоями, улицы удивили Ильина своей неухоженностью, замусоренностью, словно бы кто-то специально бросал на асфальт смятые сигаретные пачки, сплющенные картонные стаканчики из-под дешевого мороженого с торчащими из них плоскими деревянными лопаточками наподобие тех, которыми пользуются врачи «ухо-горло-нос», обрывки газет, обертки из-под конфет и даже из-под дрожжей, что уж совсем удивительно – дрожжи всегда считались товаром дефицитным, – кусками хлеба. Это совсем никуда не годилось: бросать на землю хлеб – великий грех, тот самый, за который нет прощения.
Ильин вначале трясся в электричке, крепко прижимая к себе сумку с популярной надписью «монтана», хотя не был уверен в принадлежности этой сумки к итальянской фирме, – сумку Ильин снял с убитого душка, своего ровесника, – потом сел в один автобус, чей маршрут оказался укороченным ровно в три раза, сведения, которыми его снабдили, были старыми, собственная память тоже подвела. Впрочем, память здесь ни при чем – просто городские власти зарабатывали деньги, обдирая население на транспорте – на том же отрезке пути с человека, оказалось, можно брать не пять копеек, а пятнадцать.
Из автобуса Ильин пересел в троллейбус, из троллейбуса снова в автобус – и автобус этот пошел петлять по знакомым московским проулкам, среди старых манерно-величественных зданий, которые Ильин помнил еще с детясельной поры, в довершение всего автобус остановился у самого его дома, и Ильин не выдержал – на глазах у него сами по себе вспухли слезы, заслонили людей, дома, небо, в груди тоже захлюпали слезы, он боднул головой воздух и, резко вскочив с сидения, побежал к выходу.
Автобус уже с шипеньем захлопывал двери, когда Ильин протиснулся в створки, выдернул сумку и очутился на асфальте.
Родной дух сдавил ему грудь, стиснул так крепко, что дышать сделалось нечем. Ильин прислонился спиною к дереву, незряче оглядел дом, поднял голову, стараясь рассмотреть козырек крыши, с которого он однажды чуть не полетел вниз, улыбнулся расслабленно – дурак же он был тогда, совсем маленький дурак, потом поглядел себе под ноги – Ильин стоял на узорчатой чугунной решетке, заподлицо врезанной в асфальт – сквозь эту решетку дерево питалось водой, и ему сделалось легче. Грудь отпустило, слезы он сглотнул, остатки вытер кулаком.
– Я на минуту, – произнес он, оправдывая самого себя, – я только на минуту!
Он поцелует мать, прижмется носом к ее голове, пахнущей чистотой, хорошим мылом и травами, оставит сумку, сопроводительные документы и письма засунет в карман, и поедет в военкомат. Скажет только:
– Жди меня через часок, – и поедет.
Через час он вернется.
И несколько дней пробудет в Москве.
Он поднялся на третий этаж, пальцем ткнул в черную глазастую пуговку звонка и не отпускал до тех пор, пока за дверью не раздались шаги. Замок еще не щелкнул, он еще не видел, кто подошел к двери, но уже знал – мать. Мама. Ильин шагнул в распахнувшийся проем и произнес слипшимся, чужим от слез голосом:
– Это я, мама!
В этот миг он почему-то подумал о Загнойко: как там деревенский простофиля, не потеряется ли в Москве?
Загнойко действительно немного поплутал по столице, шарахаясь от нарядно одетых людей, робко читал названия магазинов, кафе, ателье, улиц, разных контор, которых здесь было видимо-невидимо, выискивая глазами военных, чтобы вовремя им козырнуть, в конце концов он сел на нужный трамвай, и тот высадил гостя неподалеку от дома, который Загнойко требовался. Это даже не военкомат был, а какое-то номерное военное учреждение без вывески.
Загнойко втянул голову в плечи: «Жуткая секретность! Куда я попал?»
Стараясь не сбиваться, он отрапортовал мрачному прапорщику в очках, что прибыл оттуда-то, привез то-то, и теперь готов следовать дальше, в Рязанскую область – ему хотелось как можно быстрее выбраться из Москвы, очутиться в знакомой деревенской обстановке, ощутить запах травы, берез, лесной прели, грибов и тихой стоячей воды, окунуться в речку, поймать руками большого рака и запечь усатого клешнястого дурака на костре.
– Подождите, не тараторьте, – мрачный прапорщик проколол Загнойко острым взглядом сквозь стекла очков, взял сопроводительные бумаги, проглядел их по косой, через строчку, потом ногтем взрезал конверт, прочитал письмо.
Через полчаса Загнойко уже ехал в закрытом воинском автобусике – лихом «рафике», окрашенном в защитный цвет, – в аэропорт, ловил глазами деревья, возникающие в окне, тряские лужи, траву, сырые земляные обочины, изъеденные протекторами грузовиков, и чувствовал себя одиноко, неуютно – хорошо, если б рядом находился Ильин. Ильин тут свой, он хоть знает улицы, деревни, поселки, стоящие на шоссе, по которому они едут – вздохнул: скорее бы все кончилось, скорее бы освободиться от груза! Он вздрагивал от гуда воинского «рафика», в котором скамейки были поставлены не как в обычном «рафике», а вдоль стенок, будто в десантном вертолете, серединка освобождена, посреди что хочешь можно ставить – комод, мешки, ящики, гроб, кинуть пару говяжьих туш, либо сотню арбузов…
Загнойко уважительно осмотрел «рафик» изнутри, потрогал пальцами стенки: «Машина хорошая, в колхоз такую – много бы пользы принесла», но крепости у нее – айн, цвай, драй, и дальше считать нечего. Жесть, как у «жигулей». Пальцем продавить можно. Для колхоза такую машину надо укреплять стойками, уголками, перекладинами, иначе ей через десять километров придет хана».
Так в одиночестве, в