в его помощи будет немало. Так оно и вышло.
Не прошло и часа, как в больницу потянулись сельчане. Обожжённые, угоревшие они шли до самого рассвета. Я помогал ему как мог.
Утро явило нам печальную картину: три дома провалилось в образовавшиеся в земле пустоты, шестнадцать изб сгорело, двадцать семь человек, включая двенадцать детей, погибло.
Землетрясение 1 января 1917 года вошло в летопись губернии и статьи университетских геологов, но толкового объяснения так и не получило. Поразительно, что после этого любые странности в Таборах прекратились. Больше ни одна вдова не понесла от мёртвого супруга, ни одна не умерла таинственной смертью, а на кладбищах по ночам перестали слышать младенческий плач.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Мы пытались дать всему случившемуся естественнонаучное объяснение. Старались представить, что в единый клубок сплелись суеверия, неизвестная болезнь, вызывающая внутриутробные уродства, и галлюцинации. Но всё это казалось шитым белыми нитками. Как ни крути, самым непротиворечивым объяснением было самое невероятное. Недаром мне долго не давал покоя абзац в проклятой книге, повествующий о подземном полипе, «прирастающем людской плотью», чьи отростки способны принимать любой облик. А уж вымарать из памяти облик младенца-червя и изгибающееся тело «отца Аристарха» я, увы, не смогу до самой смерти. Впрочем, потом все мучительные метания мыслей ушли на второй план. Грянула революция, затем — вторая, за ней — Гражданская… а вместе с ней — «испанка», унесшая жизнь моего друга. На обломках Империи взросла Республика, и в этом неистовом водовороте я старательно пытался найти своё место.
С зимы 1916–1917 годов минуло более четверти века, и только недавние события побудили меня отрыть на антресолях свой старый дневник с пожелтевшими и слегка пахнущими плесенью страницами. Три дня назад на нашей угольной шахте произошёл обвал, погибли двое. Уцелевшие шахтёры уверяют, что обвалу предшествовали подземные толчки. Геологи на этот счёт пока молчат, в газетах ничего. Но один мой сосед — горняк из тех, кто был в забое в момент обрушения — уверяет, мол, больше всего было похоже, как если бы рядом, за стеной породы «зашевелилось что-то огромное и живое». А незадолго до того он же рассказывал, как видел в забое бледную фигуру совершенно голого человека. Будто бы он возник из ниоткуда и так же неожиданно исчез. Я тогда счёл это обычными шахтёрскими байками. Но…
К чему я клоню? «Отец Аристарх» (буду и впредь называть его так, кем бы на самом деле ни было это существо) обмолвился, что ОНИ пробуждаются перед великими переменами и потрясениями. «ОНИ любят смуту!» — кажется, так он говорил. Да и проклятый иеромонах в своём «Наставлении» писал о том же. (Книгу я, кстати, подарил городскому краеведческому музею. По-моему, там ей самое место.) И ведь правда — после того, что произошло в Таборах, страну основательно «встряхнуло». Была и смута, и человеческие страдания. «… возбуждается Он страстями людскими»… Впрочем, я склонен верить, что несчастный случай на шахте — всего лишь несчастный случай, помноженный на суеверия и слухи.
Сегодня последний день 1940 года. Завтра наступит новое десятилетие. Я очень надеюсь, что оно не принесёт нам никаких потрясений.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Мария Малухина
Бейби Блю
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Моя мать всегда говорила, что ключ к душевному спокойствию — соблюдение режима. Тогда она, конечно, имела в виду хороший ужин из отбивной с брокколи («Майки, ты думаешь, твоя мать идиотка? Уронишь еще один брокколи на пол, и никакого пирога!») и крепкий сон к девяти вечера, но сейчас ее философия пришлась как нельзя кстати.
Итак, режим. Вот уже два месяца, день за днем ровно в шесть тридцать (смена в банке заканчивается в шесть, чи-чинг, распишитесь и получите, а потом полчаса по почти пустому шоссе А5 из Бангора в Кейпел Кьюриг, что на окраине заповедника Сноудония) я паркуюсь на пятачке около нашего нового дома. В полтора раза дешевле, чем квартира в Лондоне, и целый двухэтажный домище, да еще и с сохранными балками семнадцатого века. Да уж, нет худа без добра.
День за днем, вот уже два месяца я выбегаю из машины под мелкий моросящий дождь. Вот что бывает, когда переезжаешь из Лондона в самое дождливое место Великобритании. Конечно, от года к году рейтинг немного меняется, но Кейпел Кьюриг всегда где-то в десятке. Дальше — отработанный механизм действий. Открываю входную дверь, разуваюсь… В Лондоне мы никогда не разувались, но тут, в благословенной деревне с населением в двести человек, где всегда идет дождь, а в новом доме такой чудный старый паркет, я всегда оставляю кроссовки у входной двери.
В конце длинного коридора — ванная, она только называется ванной, но никакой ванны там нет, уж я об этом позаботился, только душевая кабина с отличным водонапором. Оттуда через шум душа пробивается музыка. Лори любит Джонни Кэша, и сегодня она подпевает мимо нот: «You’re gonna cry, cry, cry!» О, детка, сколько ты уже наплакала. Но все, что я делаю — все только для тебя. Только для того, чтобы больше не было никаких слез.
Я взлетаю по лестнице на второй этаж. Там, в спальне, я стаскиваю с себя небесно-голубую рубашку с логотипом банка и забрасываю ее под кровать. Потом, ночью, когда Лори уснет, рубашка отправится в одинокий часовой аттракцион верчения в стиральной машине.
Конечно, было бы проще, если бы вся чертова символика и мерчендайз банка Барклиз, в котором я работаю вот уже три года, не были проклятого запретного небесно-голубого цвета. Цвета смерти и отчаяния. Цвета непоправимых ошибок. Цвета побега из жизни, которую так долго строил в Лондоне по кирпичику, в крошечную валлийскую деревню. Но что поделаешь? Мой отец всегда говорил: «Жизнь, Майки, чудовищно несправедлива. Поэтому втяни обратно свои сопли и вертись, вертись, как можешь».
Когда мы уезжали из Лондона — впопыхах, покидав кое-как одежду и утварь в чемоданы, точнее, это я, я лихорадочно собирался, пока Лори временно превратилась из человека в кусок рыдающего мяса, — я позвонил в родной камденский офис Барклиз кадровику Стиву, наврал что-то про семейные обстоятельства у жены и про ее несуществующую больную валлийскую бабушку.
Господь, благослови старину Стива за то, что он, движимый сочувствием, или просто всеанглийской вежливостью,