Изложив таким образом прошедшее, я возвращаюсь к моменту, когда по призыву из пространства, я попал в замок Лаунау. Я проник в круглую комнату одной башни; посредине стоял стол, уставленный драгоценной посудой и тонкими кушаньями; ожидали только хозяина, чтобы начать ужин. Две восковых свечи освещали обольстительную Кунигунду, которая сидела в украшенном, лепной работы кресле, в белом платье, с распущенными золотистыми волосами. Около нее стоял молодой красавец; черные кудри оттеняли его бледное и энергичное лицо. Он не сводил своих блестящих глаз с молодой женщины, на лице которой можно было прочесть нескрываемую страсть. Этот молодой человек был Гвидо, итальянский алхимик, прибывший сначала ко двору, а затем поселившийся в замке Лаунау.
В эту минуту Гвидо вынул из кармана маленький флакон и поднес к свече, показывая блестевшую в нем жидкость.
— Вот, налейте это в чашу вина, и вы свободны. Поймите, что вы должны это сделать, или я уеду! Я люблю вас, а моя итальянская кровь не переносит дележа.
Ему надоела бродячая жизнь, он хотел пристроиться здесь и прибрать все к рукам, чтобы быть хозяином, а не любовником, едва терпимым.
Пока обсуждалась смерть Виллибальда, он, красный от злобы, прятал за камзол тонкий итальянский стилет. Он шел ужинать к жене и в конце ужина намеревался заколоть наглого авантюриста; он надеялся предупредить его, полагая, что совершенно скрыл сделанное открытие относительно положения его при Кунигунде.
Вовсе не похожий на кроткого и улыбающегося певца любви при дворе герцога, поднимался он по витой лестнице башни; кровь его кипела при мысли, что этот подлый алхимик купается в золоте, в котором ему, мужу, отказывают. Позади его два пажа несли две большие корзины цветов; но на дне, под розами, были спрятаны: в одной — веревки, чтобы связать проходимца, если бы он не был сразу убит, а в другой — кнут, чтобы вразумить неблагодарную Кунигунду.
Кунигунда поблагодарила мужа за поднесенные корзины цветов и дружески похлопала его по щеке своей красивой, белой ручкой. Скрывая злую усмешку, Виллибальд сел, вежливо поклонившись алхимику, который, поднимая бокал, сказал:
— За ваше здоровье, господин барон!
В это время баронесса наполняла чашу и подставила ее мужу, а тот, озабоченный другим, взял ее и молча выпил. Затем, под разными предлогами разослали пажей, и, когда последний вышел, Гвидо встал и запер дверь на задвижку. Виллибальд, разрезавший кусок дичи, с удивлением поднял голову.
— Что вы делаете? Вы с ума сошли! — сказал он, вставая.
Он сделал несколько шагов к двери, но вдруг вскрикнул и руками схватился за грудь; страшный яд подействовал.
Его красивое лицо исказилось и покрылось черными пятнами, кровавая пена выступила на губах и, изнемогая от ужасных страданий, он упал на колена, цепляясь за стол и опрокидывая его с шумом. Кунигунда в испуге забилась в темный угол, а он с проклятиями катался по полу, громко крича, в страшной агонии.
Но вдруг, оживленный обновляющим флюидом черного и отвратительного духа, он одним прыжком вскочил с пола и, схватив алхимика, стоявшего к нему спиной и утешавшего баронессу, поднял его с нечеловеческой силой, отнес на балкон и сбросил вниз.
Ужасный крик прозвенел в воздухе, и затем шум от падения тела в глубокий пруд у подножия башни, возвестил гибель итальянца. Кунигунда упала в обморок, а Виллибальд повалился на балконе, не будучи в состоянии дотащиться до комнаты, срывая с себя платье и корчась в последних конвульсиях. Дух Виллибальда скоро появился среди нас, еще не оправившись от мучений столь насильственной разлуки с телом.
— Посмотри, — сказал я, указывая ему на его обезображенное распростертое тело, — предательство никогда не приносит счастья. Позарившись на ее состояние, ты отнял эту женщину у Курта; за золото продал ты себя и пожал плоды своей жадности. Поверь мне, что до тех пор, пока совершенно бескорыстно тебя не будет привлекать идеал женщины, ты всегда будешь погибать несчастным образом. Видишь, прожитое существование ничего не стоило: двадцать шесть лет ты мотал деньги, изменял, плавал в удовольствиях, и твои расчеты были так же мелки и ничтожны, как и самая твоя жизнь. Ты возвращаешься на родину духа таким же, каким ушел отсюда. Ты не боролся ни за одно доброе дело, ты не поборол ни одной страсти. Дух ленивый, ты не испытал даже ни разу того могучего подъема чувств, который дает мысли энергичное направление к добру или злу, но который всегда является плодом душевной работы.
Я мог говорить с ним так, потому что, несмотря на мои ошибки, был выше его.
Как и при жизни, вихрь скоро умчал из наших глаз смущенный дух Виллибальда.
* * *
Я посетил аббатство. Там царствовал полный застой: не хватало руки, которая вертела колесо, не было советника, помогавшего всем, и Братья Мстители ходили унылые; одни бросили свои планы, другие предавались бессильному бешенству. Иногда, притянув жизненную нить какого-нибудь медиума, я появлялся в коридорах, забавляясь безумным ужасом монахов.
Преемник мой спокойно наслаждался почетом своего нового положения. Честолюбие внушило ему взять на свои плечи гигантское дело; но он скоро бросил его, потому что у него не было бескорыстия для служения чужому делу.
Он углубился в чтение книг, которым он знал цену, но боялся света их для своих подчиненных. Он любит ленивую жизнь, которая была мне невыносима, так как меня влекла лихорадочная деятельность. Меня глубоко возмущало, когда я видел, что Бенедиктус, вместо обдумывания дел братства, сидел, согнувшись над требником, или проводил целые часы, старательно и терпеливо разрисовывая неграциозные, возмутительно мелкие фигуры, столь тонкой отделки, что требовалась неделя, чтобы вырисовать кистью мантию какого-нибудь волхва или святой мученицы. Выведенный из терпения, я покинул монастырь, где не мог уже более распоряжаться.
Я вернулся в замок Рабенау, куда запыхавшийся гонец привез известие о смерти Виллибальда. Курт отсутствовал, а Розалинда, глубоко опечаленная смертью единственного брата, отправилась в его замок и, проливая искренние слезы, сопровождала тело в Бенедиктинское аббатство, для предания его там земле. Я с грустью видел, что там готовилось покушение против нее, и напрасно внушал ей:
— Не оставайся в церкви!
Уши живых глухи, и беспокойство или инстинктивное отвращение, чем-нибудь им внушаемое, они считают постыдной слабостью своего воображения…
Негодный Мауффен бессознательно любил эту Розалинду, некогда Лелию, горсточку сероватого пепла которой он некогда показывал Астартосу, боясь, как бы тот не ожил. И вот, пепел этот воскрес, и Мауффен боролся в своем сердце с тем, чего опасался Тиберий, — с упорной неудовлетворенной страстью.
Я видел, как он пробрался в церковь в своей черной рясе. Этому человеку, с бледным лицом и резкими чертами лица, не доставало лишь тоги для полного сходства с Тиберием. Он схватил Розалинду и унес. Я осыпал тысячами электрических искр Бенедиктуса и Санктуса, чтобы возбудить их слух. Ими овладело беспокойство, и они выбежали в коридор; но, дойдя до кельи Мауффена, догадались, в чем дело.