— Значит, у нас есть шанс?
— Я бы сказала, даже неплохой. Если его протолкнут достаточно быстро.
— Великолепно. Стало быть, ланч?
— Да, ваша честь.
— Объявляется перерыв до четырнадцати пятнадцати!
* * *
Всегда можно было перекусить у Форлини, или у Сэла, или у Кармине, или у Суита, или у Неряхи Луи, или в «Дельмонико» у Оскара, но заведение Гарри казалось ему уютнее. От Сентер-стрит оно располагалось дальше всех прочих, однако расстояние не играло роли: короткая поездка на такси позволяла Содербергу расслабиться. Он вышел на Уотер-стрит, дошел до Ганновер-сквер, встал у окон ресторана и сказал себе: Здесь я свой! И дело не в брокерах. Или в банкирах. Или в торговцах. Дело в самом Гарри, греке до мозга костей, с приятными манерами и неохватным радушием. Гарри одолел весь долгий путь «американской мечты» и пришел в итоге к выводу, что вся мечта состояла в достойном ланче и темно-красном вине, от которого взлетаешь. Но Гарри также мог заставить запеть и обычный стейк, выложить духовую партию завитками спагетти. Обычно он пропадал в кухне, укрощая огонь, но затем снимал передник, надевал пиджак, приглаживал волосы и выплывал в зал ресторана — стильно, с достоинством. Особенно теплые отношения у него сложились именно с Содербергом, хотя оба не могли бы сказать почему. Гарри чуть дольше задерживался с ним в баре или выуживал великолепную бутылку, чтобы вдвоем посидеть под фигурами монахов на стенной фреске, провести немного времени вместе. Потому, возможно, что во всем заведении лишь они двое не особенно интересовались биржевыми сводками. Они оба были чужаками в мире колокольного звона финансовых потоков.[143]О состоянии дел на рынке оба давно научились судить по уровню окружавшего их шума.
К одной из стен ресторана Гарри брокерские дома подтянули связку отдельных телефонных линий. Телефоны для парней из «Киддер», «Пибоди» — там; для «Диллон» и «Рид» — здесь; «Первый бостонский» — отдельно; за ним, в углу бара, «Бер Стернс»; у самой стены с росписями ютится «Л. Ф. Ротшильд». Тут постоянно прокручивались круглые суммы, но все это делалось элегантно, с учтивостью по отношению к окружающим. Ресторан Гарри был привилегированным клубом. Но пообедать здесь не стоило целое состояние. Человек мог войти, не опасаясь за свою бессмертную душу.
Он уселся на табурет у бара, подозвал Гарри поближе и рассказал ему о канатоходце, как этим утром он разминулся с ним, так и не видел выступления, зато молодчик арестован, и уже очень скоро система подаст его на блюде.
— Он тайком пробрался в башни, Гар.
— Значит… Умница.
— А если бы упал?
— Соломки бы никто не подстелил, Сол.
Содерберг пригубил красного вина; глубокий цельный букет поднялся по нёбу к ноздрям.
— Тут такое дело, Гар, он мог убить кого-то. Не только себя. Два человека разбились бы в лепешку…
— Эй, а мне ведь нужен хороший метрдотель. Положим, я мог бы нанять его?
— Вполне возможно, его обвинят по дюжине статей, а то и больше.
— Тем паче. Я мог бы сделать его помощником. Он встал бы за пароварки. Лущил бы чечевицу. Мог бы нырнуть с высоты прямо в кастрюлю с супом.
Гарри глубоко затянулся сигарой и выдул облачко дыма к потолку.
— Я даже не уверен, что буду слушать дело, — сказал Содерберг. — Если не повезет, его придержат до ночной сессии.
— Ну, если его судьбой займешься ты, выдай ему мою визитку. Скажи, я угощу стейком. И подарю бутылку «Шато Кло-де-Сарпе», «Гран-Кру» шестьдесят четвертого.
— После такого он вряд ли сможет ходить по канату.
Лицо Гарри расцвело морщинками — карта возможного будущего: полнота, живость, великодушие.
— Что такого есть в вине, Гарри?
— Ты о чем?
— Как ему удается лечить нас?
— Его делают, чтобы прославить богов и устыдить олухов. Давай-ка еще.
Они сдвинули бокалы в косом луче света, бьющего из верхнего ряда окон. Могло показаться, стоит только голову поднять — и высоко в небе увидишь нового канатоходца. В конце концов, это Америка. То самое место, где дозволяется ходить так высоко, как пожелаешь. Но что, если внизу тоже идет человек? Если канатоходец действительно упал бы? Вероятно, он мог погибнуть сам, заодно прихватив с собой добрый десяток зевак. Опасная небрежность и свобода — когда они слились в единый коктейль? Этот вопрос всегда мучил Содерберга. Закон вставал на защиту слабых и устанавливал пределы произволу власть имущих. А если слабые не заслуживают того, чтобы ходить внизу? Что, если их защита вредит всем, включая их самих? Иногда, раздумывая об этом, он чувствовал, что встает на сторону Джошуа. Такой ход мыслей не был ему приятен, он не хотел думать о сыне. Ни за что, только не об утрате, о своей страшной утрате. Боль этой потери разрывала ему сердце. Пронизывала существо. Следовало бы привыкнуть к мысли о том, что сын ушел навсегда. К этому все сводилось. По сути дела, Джошуа был стражем, хранителем истины. Он влился в армейский строй, чтобы представлять свою страну, и Клэр слегла от горя, когда он не вернулся. Да и сам Содерберг слег. Только не показывал вида. Никогда. Не было такой привычки. Он разрешал себе поплакать только в ванне, и то лишь когда бегущая вода заглушала всхлипы. Соломон, премудрый Соломон, само хладнокровие. Бывали вечера, когда он вынимал пробку и позволял воде бежать без конца.
Порядок нарушен. Содерберг сделался сыном собственного сына — он остался жить, Джошуа опередил его.
Давно забытые мелочи обрели особую важность. Мицва[144]маакех. Огради крышу дома своего, дабы никто не упал с нее. Он спрашивал себя, к чему, столько лет назад, было дарить сыну игрушечных солдатиков? Он изводил себя, вспоминая, что сам заставил Джошуа разучить на рояле «Знамя, усыпанное звездами».[145]Раздумывал, не привил ли сыну, когда учил того играть в шахматы, военный склад ума. Проводи атаку по диагонали, сынок. Никогда не позволяй загнать себя в угол. Не иначе, он сам когда-то внушил мальчику подобные мысли. И все же эта война была справедливой, верной, правильной. Соломон принимал ее как есть, она несла благо. Она оберегала краеугольные камни свободного мира. Стояла за те самые идеалы, которые каждый день подвергались нападкам в его суде. Только так Америка могла защитить себя, коротко и ясно. Время убивать и время врачевать.[146]Но порой что-то подталкивало согласиться с Клэр: война — лишь бесконечная фабрика смерти. Кто-то набивал карманы, и их сына, пусть из богатой семьи, просто-напросто послали открыть ворота, впустить денежный поток. Однако Содерберг никак не мог позволить себе подобные мысли. Ему следовало оставаться твердым, крепким, неколебимым. Он редко говорил с кем-либо о Джошуа, даже с Клэр. Если и захочет поговорить, то только с Гарри, который кое-что понимал в причастии и причастности. Впрочем, сейчас говорить об этом не стоило. Он был осторожен, Содерберг, всегда осторожен. Быть может, даже слишком, — подумалось вдруг. Порой ему хотелось сказать это вслух: Я сын своего сына, Гарри, и моего мальчика уже нет.