не сможет доказать это.
– Точно. Вот если бы у него было доказательство обратного, он оставил бы Моисея в покое, потому что презирает чужаков. А пока, раз у Сузера нет детей, Моисей стоит на первом месте в династической иерархии.
– Что ты об этом думаешь?
– Мой брат достаточно безумен, чтобы убедить себя в том, что, убив Моисея, иначе говоря, своего преемника, он продлит свое царствование и даже избавит себя от смерти.
– Ты что, серьезно видишь Моисея на троне двух царств?
– В Капе Моисей получает воспитание как принц Египта – общее образование, которое позволит ему исполнять подобные обязанности. Однако этого не случится: Сузер произведет детей.
– Если сможет.
– Я же смогла.
Этими словами все было сказано: Сузера не больше, чем его сестру, будут терзать сомнения, чтобы придумать себе потомство.
– Короче говоря, – продолжала Неферу, которая нынче утром пребывала в ясном сознании, – мы готовим Моисея царствовать, чего, разумеется, не случится. Я бы предпочла, чтобы он выбрал что-нибудь другое. Он по-настоящему увлечен твоим искусством.
– Медициной?
– Именно. В Капе этому не выучишься. Будешь время от времени забирать его? Ты передашь ему то, что знаешь. Кстати, может, в один прекрасный день он меня вылечит…
Так Моисей сблизился со мной и Мерет. Он сопровождал нас во время обходов, наблюдал и запоминал. Очень скоро он уже был в состоянии помогать нам.
Моисей говорил мало, но хорошо. Его высказывания выстраивались в четкие и точные фразы, которые поражали окружающих. Не будучи ни блестящим, ни красноречивым оратором, он завораживал слушателей. Увы, недолго он пользовался этим своим талантом: несчастный случай навсегда исказил его речь.
Как-то раз – Моисею было восемь лет – Сузер позвал его в тронный зал, чего прежде никогда не делал, ограничиваясь встречами с мальчиком в покоях Неферу. По закону Моисей был его братом и племянником: братом по отцу и племянником по сестре.
– Я побеседую с тобой о царстве, – объявил он мальчику.
И с бухты-барахты вывалил на него кучу проблем, которые в тот момент сотрясали Египет. В продуманных и взвешенных выражениях, что стало началом политической мысли, Моисей ответил по каждому пункту. Сузер был ошеломлен четкостью его замечаний и обоснованностью суждений и уже собрался было поздравить себя с таким мудрым братом-племянником, когда заметил выражение лица присутствовавшего при разговоре великого визиря: тощий костлявый старик со светящимися дружелюбием глазами, раскрыв рот, с восторженной сосредоточенностью внимал ребенку. Это свидетельство восхищения охладило Сузера, до которого дошло, что Моисей заметно превосходит его, что мгновенно пробудило былую ненависть к мальчику.
– А теперь, Моисей, объясни-ка мне, почему ты на меня не похож.
– Прости, что?
Сузер указал на тяжелую рыжую прядь, свисавшую у Моисея справа, на бритой голове[66].
– Твои волосы, бледная кожа, эти пятна на щеках… А ведь мы одной крови, верно? Почему ты не похож на нашего отца? Почему ты не похож на свою мать? Официально считается, что нет более чистой крови фараона, чем твоя, однако ты выглядишь…
Мальчик побледнел. Его дядя-брат поднимал вопросы, которые интриговали и смущали его самого.
– Ну да, ты выглядишь скорее как… как бы это сформулировать… Что скажешь, визирь?
Соглядатаи кое-что сообщали Ипи, а потому старец воздержался от ответа.
– Ничего не скажешь?
Ипи оставался нем, как рыба.
– Молчание – знак согласия. Не так ли?
Визирь опустил голову. Сузер улыбнулся и склонился над Моисеем:
– Ты выглядишь как еврей.
– Еврей? – удивился Моисей. – С чего бы это мне быть евреем?
– А с чего бы тебе быть фараоном? – возразил Сузер.
Между двумя мужчинами и мальчиком повисло долгое неловкое молчание, чреватое обвинениями и подавленными желаниями. Фараон снял свою двойную корону – белую митру Верхнего Египта и красную шапку Нижнего.
– Бери. – Он вложил хеджет и дешрет в слабые руки Моисея. – Надевай.
Моисей не подозревал о подводных камнях, крывшихся в этом предложении, однако ощущал угрозу, исходившую от явно враждебно настроенного Сузера и трусливого циника-визиря.
– Ну, возложи их себе на голову.
Моисей догадался, что лучше отказаться, чем повиноваться, и вернул Сузеру его регалии. А в знак примирения хотел прибавить: «Никто лучше тебя не носит их», но его губы сделались непослушными, язык как-то странно заворочался во рту, и он, запинаясь, пробормотал:
– Ни… ни ни… ни ни ни… никто… лу лу… лу лу лу… лу лу лу те… нонононосит…
Моисей заикался. Клейменный каленым железом страха, он спотыкался на каждой согласной и терял над собой контроль.
С этого момента и до конца жизни ему уже никогда не удавалось, не мямля и не буксуя, не исходя пеной и не возвращаясь к началу, произнести что бы то ни было. Он, жертва недуга, столь же раздражающего других, как и его самого, сделался не способен правильно сказать малейшее слово и к каждой фразе он подступал как к горе, которую предстоит взять штурмом. Что-то в нем навсегда сломалось[67].
С каждым днем я все больше привязывался к Моисею. Он волновал меня, изумлял, умилял и смущал. Он так жадно поглощал все, что я передавал ему, что рядом с ним мое сознание работало в полную силу. А благотворное присутствие Мерет дополняло мои слова, она постоянно изливала на мальчика потоки своей доброты, что еще больше укрепляло его альтруистические наклонности. С одним только Пакеном он вновь становился обыкновенным ребенком, смешливым, шумным и падким на дурацкие выходки. Я вспоминаю, как они играли в прятки в зарослях тростника, и как будто снова слышу, как они оба безудержно хохочут, когда одному удается найти другого.
Моисей рос под двойным давлением: собственного рассудка и духа двора. Одно шло от его природы, другое – от его истории, но и то и другое сжимало мальчика, словно тисками, выковывая ему судьбу.
Разум побуждал ребенка скорее к размышлению, нежели к познанию. Хотя он легко обучался и усваивал, накапливать информацию было ему не так интересно, как думать. Обширные познания, которые он получил от нас или в Доме царских детей в Мемфисе, обременяли его, тяжеловесное нагромождение сведений подавляло то, что было для Моисея наиболее важным: его стремление предаваться более абстрактным теоретическим построениям. Уже в десять лет, после того как мы с ним обошли больных, он уходил к Нилу и там, поджав под себя ноги, прикрыв глаза и обратив раскрытые ладони к небу, мерно вдыхая и выдыхая, совершенно отделялся от городского гомона и усмирял свои внутренние бури. Он входил в медитацию и мог надолго погружаться в нее. Порой рядом ложилась Тии, смиренно прижималась к