Йоун
Под Стиккисхоульмюром, декабрь 1686 года
Мы сглупили, решив возвращаться этим путем, говорю я, но Пьетюр не слушает. Должен признаться, замысел его неплох: найти лодку и добраться на веслах до одного из далеких островов в бухте, где нас не найдет ни один рыбак. Там мы с ним будем жить вдвоем, питаться рыбой и пить дождевую воду.
Мы оба изучили тысячи здешних островков так же хорошо, как карту шрамов и лиловых рубцов на коже друг друга. Стоит нам захотеть – и мы могли бы затеряться среди этих островков, и поэтому у нас есть еще надежда отыскать убежище и жить там в покое и тишине.
Оттепель продолжается; дождь барабанит по земле каждый день, и она становится скользкой, точно тюленья кожа. Мне даже хочется, чтобы снег снова укутал ее толстым саваном. Тогда все, даже сама смерть, засияет красотой.
Но в оттепель у земли отходят воды, и воздух наполняется запахами соли, моря, новой жизни. Мы возвращаемся к побережью, где ждет моя лодка. Я почти чувствую вкус нашего будущего – свежего и чистого, как талая вода. Я ловлю взгляд Пьетюра, и он улыбается.
Мы проделали опасный путь: шли из Тингведлира на север почти целую неделю, держась берегов речек. У Пьетюра с собой была леса для рыбной ловли, и ему, по обыкновению, невероятно везло: за сотню вдохов он вытаскивал из воды целых три рыбины.
– Я бы мог отправить тебя на костер за колдовство, – как-то раз сказал я.
Он ухмыльнулся.
– И кто тогда наколдует тебе рыбу?
Мы ели, потом тушили костер – Пьетюр забрасывал его землей, чтобы пепел не выдал нас преследователям, – а с наступлением темноты отправлялись на поиски пристанища. Иногда мы устраивались на полянке среди кустов, иногда – в пещере. Однажды заночевали прямо в расселине.
Стащив с меня рубаху, Пьетюр обмывал и перебинтовывал мою рану. Я старался не морщиться, но каждое прикосновение обжигало мучительной болью.
Чтобы сделать мне перевязку, он отрывал полоски от собственной нижней сорочки, а потом одевал меня заботливо, как ребенка. Я видел, как он стискивает зубы, двигая изувеченной рукой, но, когда я спрашивал, не больно ли ему, он качал головой.
– Ничего страшного, – глухо говорил он. – А теперь посиди смирно.
Стоило мне подумать о том, как жить без него, и на меня опускалась беспросветная ночь. Сердце мое. Душа моя.
Когда я наконец одевался, мы ложились на землю лицом к лицу, почти соприкасаясь в темноте. Пьетюр уставал тащить меня на себе и засыпал быстро, а я долго лежал, наблюдал за тем, как движутся его глаза под закрытыми веками, и чувствовал на щеке тепло его дыхания. Следя за его беспокойными снами, я все время погружался в удивительную тишину и тоску.
Возьми меня с собой.
Эти мгновения и были всей моей жизнью. Я наконец-то мог дышать. Когда я смотрел на спящего Пьетюра, любовь моя была больше, чем дыхание, больше, чем я сам.
Иногда мы просыпались по ночам, продрогшие, прильнув друг к дружке. И тогда, в темноте, весь мир утрачивал границы, как волны, лишенные кожи и плавно перетекающие одна в другую, и тела наши двигались со слаженностью весел, увлекая нас в неизвестность. Время и ощущения расплывались. Это были краткие мгновения золотого сияния, тонкого, как паутина, натянутая так, что вот-вот порвется, и они расцвечивали жизнь, погруженную во мрак.
Я не просто обвивал Пьетюра руками, я обнимал его кровью и костями, сжимал его силой мускулов и души – всем, чем я был и чем надеялся стать.
Пусть на меня обрушится гнев Господень, но я был спасен, я стал самим собой.
Потом мы с ним засыпали, переплетясь руками и ногами. Перед тем, как провалиться в сон, я глядел на звезды, на коже моей остывали капли пота Пьетюра, и я чувствовал себя живым, падшим, но как никогда счастливым. В эти пропитанные жаром капли времени я мечтал, чтобы все горы в Исландии завалили нас камнями и навсегда спрятали от пристального взгляда всего мира. Если бы нас и нашли когда-нибудь, наши тела лежали бы под завалами рядом – перепутанные, переплетенные, неразлучные.