духе, свой угол прежде всего! Дания — во главе угла, только Дания! Вся внутренняя политика страны: налоги, налоги, налоги… Я готов платить за каждый вздох, с радостью, ведь я — часть страны, скоро стану гражданином, осталось каких-нибудь восемнадцать месяцев, совсем немного, и Фолькепарти получит мой голос! Все прочее — второстепенно! Кому нужны твои идеи? Никому! Тут ценят не многообразие идей. Наоборот: держать фокус на какой-то одной идее, рабская преданность одной навсегда выбранной линии — Фолькепарти! Преданность — вот что ценится в этой стране! Потому, раз уж ты угодил в Данию, со всеми придерживайся одной линии! Ни в коем случае не отступай! Держись выбранного курса! Всем талдычь одно и то же, изо дня в день, и, самое главное, как можно чаще. Ни в коем случае не становись молчуном! Не замыкайся! Не забывай напоминать о себе! И не зашторь окна! Ни на минуту! А лучше не вешай карнизы вообще!
Я был в шоке. Чего он от меня хочет?., о чем он толкует?.. чтоб я не зашторивал его окно?., у меня нет окна… я иногда влезаю в окна, но они не мои… что еще?., чтоб я говорил и повторялся?., только этим и занимаюсь, постоянно, говорю одно и то же, изо дня в день… я огляделся — слишком много пустых бутылок в картонной коробке — все ясно… все это от одиночества, решил про себя я. Он со мной говорил так, словно продолжал обращаться к кому-то, кто был у него в голове. Скорей всего, это был его друг. Он мне рассказывал про него, он жил на острове, численность населения которого была ниже тысячи, он там жил в строгой конспирации, сходил с ума, наверное… Они переписывались… Редко звонили друг другу… он был молчуном… ни с кем больше мой дядя не общался, всех чурался; и большой проблемой, которую он никак не мог разрешить, было не чье-нибудь, но его собственное окно, которое он хотел и не мог зашторить! А у меня были друзья, друзья, целая банда друзей… банда уголовников… беженцев, змейкой вились вокруг меня, летали стаей вонючих ворон, каркали и срали мне на голову… и окна, в которые я влезал с полным краденого барахла рюкзаком… об этом мой дядя ничего не хотел знать, равно как о чокнутых наркоманах из Кристиании, он слышать не желал ничего о цирке, в котором я принял участие (я танцевал стриптиз и ходил по битому стеклу), он начал плеваться, когда я заикнулся, что сделался актером цирка и театра и выступал в самой «Опере» Кристиании! Я этим гордился, а он с ужасом смотрел на меня и бубнил: ну и чему ты так радуешься?.. чем это ты так доволен?., нашел чем гордиться… это же позор, срам!., у него сделались огромные глаза, он был вне себя от ужаса… цирк — это же гадость… он так скривился, будто я ему поведал о том, как ебал овец, коров и прочую живность с какими-нибудь полоумными пастухами! Он считал, что я обязан был жить так, чтобы мной восхищались, или хотя бы так, чтобы ему за меня не было стыдно. Боже мой — ему за меня стыдно! Какая чувствительная натура! Я полагал, что он вычеркнул меня из списка, забыл обо мне — меня нет, ха!., ему за меня стыдно… Я — причина его бессонных ночей! Я затих и молчал в тряпочку. Меня прижали. Сумел, сумел зацепить. Налей-ка вина… я выпил, он продолжал говорить, я вдруг почувствовал себя виноватым, будто я — подвел его, что ли?., чем?., когда?., когда ушел той мокрой ночью в черноту, пьяный и оскорбленный, гордо засунув руки в карманы — от Коккедаля до центра — пешкодралом всю ночь, только под утро был поезд, поди попробуй!., я так промерз… самое трудное в то утро было выйти из поезда на ветер… Ты хоть раз ходил пешком из своего сраного Коккедаля в Копен?., я дошел до Фреденсборга! Он расспрашивал о моем здоровье, выражал сожаления, предлагал лекарства, витамины, вот я тут тебе собрал пачку, и вообще — оставайся, поживи у меня несколько дней, пока не поправишься… чай с лимоном… в чай настойку плеснул… сахарок, бутербродики… я пил чай, прихлебывал, не пожалел настойки, закусывал… мне стало стыдно, я сильно захмелел, погрузился в себя — он продолжал шпарить, я почти не слушал, пил чай с настойкой… нет, все-таки слушал… но думал и о своем тоже. Я решил: лучше не обращать внимания на выбросы лавы и пепла из его пасти. Фолькепарти прошла в парламент — ур-ра! Мой дядя ликует и рукоплещет: вот так надо, понял! Подливает настойки мне в кружку. Отлично, я делаю вид, будто меня эта новость радует… Чокаемся: Ура! Только сделали партию и уже в дамках, радуется: за Пийю!.. Я кричу: да хоть за Глиструпа!..[91] Нет, протестует мой дядя, только не за этого ублюдка!., ага, за этого грязного урода с сопливым платком он пить не хочет, мой элегантный родственник находит его отталкивающе-одиозным, он смердит, этот Глиструп, у него перхоть, вши и… всегда болтаются шнурки на ботинках… да от него просто воняет!.. — откуда ты-то знаешь?., стоял рядом?.. — об этом пишут все газеты Дании — неужели ты не читаешь газет?.. — Ха! Я-то? Чтобы я читал газеты?.. Никогда! — Ну и напрасно! Откуда тебе вообще известно про Глиструпа? — Я работал в газете… — Ты? — Я! — Кем? — Репортером! — Хо-хо, как интересно…
Я рассказываю, он изумляется, я начинаю поддевать его: я-то думал, что Глиструп говорит о мусульманах как раз все то, что хотел бы услышать ты… Мой дядя возмущается, его эстетические чувства оскорблены, вся эстетическая система вопиет, нет, Глиструп просто отвратителен… он не может быть выразителем мыслей моего дядюшки… ха!., мой дядя оскорблен: Глиструпа не будет в Фолькепарти!.. Пийя его не допустит!., она — молодец!., она всем покажет, считает он.
Я поднимаю кружку: за то, чтобы Глиструпа не было в Фолькетинге!..[92] Гип-гип — ур-ра!
Мы пьем, бокал за бокалом; первая бутылка готова, прикончив настойку, я подключаюсь к вину — понеслась!..
Он по кругу прогонял одни и те же пластинки, я ухмыльнулся, когда он опять вспомнил о том, что изобрел новое направление в искусстве. Билизм! кричал он, я сам придумал! Я — первый билист в искусстве! Он оптимистично заявил, что сделал первый решительный шаг, я пробился в ту галерею, ну в ту самую, про которую я тебе говорил,