Но, сделав первые шаги к дереву, под которым утром оставила свой велосипед, она поймала себя на мысли, что больше, чем аппаратов, и лаборатории, и лекарств, и стерильного постельного белья, ей не хватало Пенна. В этой клинике не было комнаты ожидания как таковой, но если бы и была, в ней не было бы его — ждущего, чтобы рассказывать свои истории и выслушивать ее; ждущего забрать ее домой под конец долгого дня, наполненного пациентами и прозой, чтобы они могли разговаривать, и быть вместе, и заниматься любовью и семьей. Вместо этого была стена душного зноя, и бесконечный звон насекомых, и дочери-сына — нигде не видно. Это оказался очень неудачный обмен.
Послушник
Первый день Клода в клинике начался с завтрака, который на самом деле — буквально — назывался джок[23], то есть шутка, и, вероятно, ею и был, потому что выглядел как детсадовское тесто для лепки, посыпанное нарезанной травой и со взбитым в самую середину сырым яйцом. От одного вида блюда Клода замутило. Или, возможно, от запаха. Или от самого факта наличия завтрака. Он не ощущал голода с тех пор, как случилось то, что случилось. Думал, что, возможно, больше никогда его не ощутит. Но все же сумел затолкать в себя некоторую часть. Он не хотел задеть ничьи чувства. А теперь, когда стало известно, что в Таиланде едят прыгающих креветок, Клоду подумалось, что самым достойным поступком будет заталкивать в себя яйца, раз уж их предлагают, пусть даже сырые и в шутку.
Там было бесконечное множество людей, которые хотели с ними познакомиться, и поблагодарить, и сказать пару теплых слов его матери, и пару теплых слов о его матери, и увести ее куда-то.
— Не волноваться, — сказала в спину матери женщина с белыми полосками, нарисованными краской на щеках и носу. — Мы хорошо заботиться о ваш ребенок.
Но его мать, очевидно, уже не беспокоилась, потому что даже не обернулась.
— Ну, — женщина прищурилась на Клода из-под хлипкой соломенной шляпы, — что мы делать с тобой весь день?
Он даже представить не мог.
Потребовалось некоторое время, чтобы понять, что здание, в которое его привели, было школой. В школах есть классы, столы, доски, компьютеры, арт-проекты, наборы для домашнего задания и оборудование для детской площадки. Здесь же оказался земляной двор с купой старых деревьев, утопавших в пыли, и одна большая открытая комната с рассыпающимся книжным стеллажом, заваленным бумагами, высыпавшимися из папок, с маленькими стопками древних на вид книг и колодой обтрепанных, в пятнах от воды карточек для запоминания с английскими словами. Школьники были в основном младше его, их было много, они рассыпались маленькими группками по тощему, невзрачному линолеуму, колокольчики и лютики на котором вылиняли до теней себя прежних, и болтали, или дремали, свернувшись у стены, или просто сидели и пялились в никуда. Если бы Клод у себя в школе сел на пол и пялился в никуда, то схлопотал бы за безделье, но ему хватало ума понять, что здесь мало продуктивных альтернатив.
— Ты учить? — спросила его раскрашенная женщина.
Что это означало? Она же никак не могла думать, что он — учитель. Даже люди, которые воображали эту обшарпанную, неблагополучную комнату школой, не вообразили бы в ней десятилетнего учителя. Или вообразили бы?..
— Нет? — предположил Клод. — Я не учу?
Но, по всей видимости, это был неверный ответ, потому что женщина широко улыбнулась и покачала головой.
— Ты сидеть здесь. Я приводить ученики. Ты учить англиски.
Она вышла и через пару минут вернулась с тремя маленькими улыбающимися девочками. У тех были хвостики и стопка книжек с картинками. Она сказала девочкам что-то о Клоде на языке, не похожем на тайский, девочки посмотрели на него и захихикали. Даже в Таиланде все над ним смеялись. Однако он понимал причину, потому что знал, что выглядит совершенно абсурдно. Его неровно обросшая голова смотрелась уродливо. Его мешковатая одежда — еще уродливее. И каждый раз, когда он ходил, или садился, или скрещивал ноги, или снова вставал, ему приходилось думать о том, как это сделать, потому что естественные движения, которыми он, казалось, уже овладел, потерялись при обратном переходе. Он бы и сам над собой посмеялся. Что ж, хоть что-то между ними есть общего.
— Хорошо? — Женщина с раскрашенными щеками улыбнулась. Это был вопрос, охвативший великое множество вещей. Есть ли у него все, что ему нужно? Понимает ли он, что от него требуется? Нужна ли ему вода? Какие-либо принадлежности? Закуски? План урока? Вообще какой-нибудь план?
«Хорошо» не было правдивым ответом ни на один из этих вопросов — как Клоду казалось, что он больше никогда не ощутит голод, так же казалось, что ему никогда не будет хорошо, — но все равно именно так и ответил.
— Ты хорошо. — Женщина подмигнула. — Начать читать. Ты знать, что делать дальше.
Но Клод «не знать», что делать дальше.
— Где твой чивон?[24] — спросила одна из маленьких девочек с хвостиками раньше, чем Клод успел разобрать книги у себя на коленях. Ее звали Мией, и у него гора свалилась с плеч, потому что ученица явно уже говорила по-английски. Хоть он и не понимал, о чем речь.
— Мой чивон?
— Ты монах, да?
— Монах?
— Нен? Ты называться, я думать, «послушник»?
— Я не монах. Я де… ребенок. — Он почувствовал, как кровь бросилась в лицо. Если бы Марни Элисон с Джейком Ирвингом, разрушившие его жизнь, не были достаточным напоминанием, кто он есть теперь, что заставило бы Клода об этом помнить? Однако девочки, казалось, не обратили на оговорку внимания.
— Но твоя голова… — Дао, чьи хвостики были перевязаны красными ленточками, поискала подходящее слово, — …голая!
Клод задумался, кто приходил сюда до него, кто научил их английскому, как и почему в их лексикон вошло слово «голая». Ведь вряд ли они вычитали его в книжках с картинками.
— Раньше у меня были длинные темные волосы, совсем как у вас, — он говорил медленно, чтобы его понимали. — Но я сбрил их перед тем, как приехал сюда.
— Чтобы стать монахом?
— Нет.
— Чтобы не было жарко?
— И не для этого.
— Ты хотеть скрывать? — спросила третья девочка, Зея.
И попала в точку.
— Да, я хотел скрываться.
— Но зачем? Ты такой красивый!
Дома мальчиков красивыми не называли. Красивой могла быть только девочка. Но, вероятно, дело тут в иностранном языке, потому что они никак не могли считать его красивым. Правда?