Там уже ждали его.
Казаки вытянулись и стали на караул.
Люди примолкли.
Грибоедов отыскивал глазами очередного родителя. На этот раз им был старенький немец-колонист. Вместе с Грибоедовым приехали в арбах, в старинных колымагах и телегах эти родители, армяне, немцы, грузины, у которых были взяты в плен или похищены дочери.
Родители жили в караван-сараях, шатались по базарам, пропадали по окрестностям, выспрашивали, вынюхивали, а потом являлись с доказательствами, что дочка живет у сеида Махмед-Али или у сеида Абдул-Касима.
Грибоедов вызывал сеида, и сеид являлся с невинным лицом. В пространной речи он доказывал, что никакой дочки в гареме у него нет и что сосед его, пустой, дрянной человек, наплел на него. После долгого прения с родителями, взглянув попристальнее в очки Вазир-Мухтара, он соглашался привести дочку, «если только это она».
Начиналось третье действие комедии о блудной дочке — дочка являлась.
Это как раз и происходило теперь.
С видом скромным и равнодушным стоял сеид в меховой шапке, усатый и толстогубый.
Старенький родитель в очках, перевязанных веревочкой, стоял, заложив руки за спину.
И перед ним была дочка. Дочка большая, как идол, величавая, с белобрысыми кудерьками по височкам. По загорелому лицу густо насели светлые веснушки.
Двое детей тыкались ей в тугие колени и обтягивали шелк на рубенсовых бедрах. Увешана она была бусами, в ушах висели тяжелые серьги, а на руках блестели перстни, толстые, как черви.
Старенький родитель смотрел на нее помаргивая, не без боязни. Рубашка у родителя была новенькая, чистая.
— Сусанна, — говорил родитель сладко, как говорят толстой кошке, от которой можно ждать неприятностей, — Сусанна, дитя мое.
Дочка молчала. Казаки смотрели на нее во все глаза. Грибоедов стал творить суд.
— Признаете ли вы господина Иоганна Шефера родителем своим? — спросил он дочку по-немецки.
— Аbег, um Gottes Willen, nein,[78]— ответила дочка голосом грудным и густым, как сливки.
Родитель заморгал красноватыми глазками.
— Ваше фамильное имя?
— Я позабыла, — ответила дочка.
— Sie hat schon den Familiennamen vergessen,[79]— отметил с горечью родитель.
— Сколько лет вы замужем?
— Шесть лет и три месяца, — ответила дочка точно.
— Вам хорошо живется?
— Благодаря Бога.
— Не притеснял ли вас ваш родитель?
— Excellenz,[80]— сказал оскорбленный родитель и прижал руку к груди, — она жила у нас как кукла, wie'n Püppchen.
— Püppchen? — спросила дочка и оттолкнула детей. — Püppchen? — спросила она и подалась вперед.
Отступил родитель.
— Коров доить? — кричала дочка, — пшеницу жать? — наступала она на старика, — сено сгребать? Сусанна — туда, Сусанна — сюда? Вы постыдились бы, Vater[81], смотреть мне в глаза, если б вы не были такой жестокий, бессовестный человек.
— Erziehungskosten? — отбояривался тонким голоском родитель. — Воспитание? Кто тебе дал воспитание? Сколько! Сколько оно стоило! Sakrement![82]
— Я вас вижу в первый раз, — сказала дочка величаво, и грудь у нее заходила.
— Документы, — совал дрожащими ручками родитель грязные клочки в руки Грибоедову, — Excellenz, вот все мои документы, и извольте усмотреть.
Грибоедов смотрел с некоторым удовольствием на дочку. Излишен был вопрос, не дает ли она показания в запуганном состоянии. Сеид сам сжался, когда услышал ее голос.
— Господин Шефер, — сказал он родителю и отвел двумя пальцами родительские клочки, — на основании закона вы имеете право получить дочь свою Сусанну как похищенную.
Дочка молча посмотрела на родителя.
— Vater, — сказала она, — если вы возьмете меня, если вы осмелитесь на это, я этими руками задушу вас по дороге.
Руки у нее были действительно сильные.
— Но, — закончил Грибоедов, — сама похищенная должна признать своих родственников. Таков закон, — добавил он с удовольствием.
Клочки трепетали, как бабочки, в родителевых руках.
Родитель заморгал усиленно.
Он моргал до тех пор, пока слезы не потекли у него из глаз. Он стоял, равнодушный, маленький, без всякого выражения на красном сморщенном личике, моргал, и из глаз падали у него чужие слезы.
Потом он вынул обтрепанный бумажник, открыл грязными пальчиками отделение в нем и бережно засовал туда клочки.
Выпрямился господин Шефер, заложил левую ручку за спину. Сделал он шаг к Грибоедову. Низко поклонился.
— Ехсеllenz, — сказал он важно и медленно, — честь имею откланяться. Эту женщину, — он ткнул пальчиком в немку, — вижу я, — он ткнул себя в грудь, — в первый раз.
И он поднял палец строго. А потом согнулся и засеменил прочь, не оглядываясь, маленький седенький немец, в новой чистой рубашке, на которой не хватало пуговиц.
Грибоедов сделал знак. Сеид и немка пошли прочь со двора. Немка шла медленно. Двое мальчиков цеплялись за ее широкие шальвары. Казаки смотрели ей вслед.
Пойдет старенький немец на базар, купит овса для катера и будет торговаться, и по равнодушному лицу будут течь слезы, потом он вынет красный большой платок из кармана, высморкается, закурит аккуратно вонючую трубку и затрусит дни и ночи по дурным дорогам. И дома он сразу возьмет топорик наколоть дров, и будет их колоть каждый день, и за десять лет так ничего и не скажет об этой поездке своей рыхлой старухе.
— Отца не признала, — сказал один казак и повел головой.
— Богатая, — зевнул другой.
— Обидно немцу, ей-богу, — сказал первый, — тратился, ездил, а она — вот, во внимание не берет.
— Давеча Серопка-купец тоже порожняком уехал. Закон. А разве баба посмотрит на закон?
4
Три раза в день посылал за Грибоедовым Аббас, ощупывал его лицо со всех сторон живыми глазами и наконец в разочаровании — вздыхал.
Аббас умел обманывать и обманывал со вкусом и смелостью. Когда обманутый уходил, Аббас не улыбался, а складывал руки на животе и делал вкусную гримасу сытого человека. Но по уходе Грибоедова Аббас с тоской смотрел на портрет Наполеона и в разочаровании — вздыхал.