Он пригласил меня поехать к ним. Месяц, проведенный там, был прекрасен. Чудные, милые и добрые его родители не знали, куда меня усадить, чем угодить. Кроме добра и внимания, я от них ничего не видела. А он, кого я любила, смотрел мне в глаза, называя ласково — снежинкой, пушинкой и белкой — был предельно внимателен.
Душа разрывалась… В голове все время одна и та же мысль, один и тот же вопрос — что делать? Могу ли я его обидеть, как примет он все то, что со мной сделали, простит ли меня? А если простит, не будет ли это снисхождением и просто жалостью? Перед отходом поезда он сделал мне предложение — соединить на всю жизнь нашу судьбу.
Я смотрела на него, на его горящие, ожидающие ответа глаза и ответила:
— Прости! Богом прости, но я люблю другого.
Не оглядываясь, вбежала в вагон, повалилась на сиденье и разрыдалась. Было потеряно все — девичья честь, большая, первая и чистая любовь.
Прожив неделю в Харбине, я уехала в один из городов Китая и никогда больше в Харбин не возвращалась.
Вот и бреду все 50 лет — с убитой душой — по жизни, потеряв любимого человека».
Нужны ли здесь какие-либо комментарии?..
На этих страницах уже упоминался бывший харбинец И. Пасынков, оказавшийся в одной камере с умирающим поэтом Арсением Несмеловым. Его путь в лагерь Гродеково был обыденным для тех времен: Пасынкова схватили смершевцы в Харбине в 1945 году, потом его отправили в Гродеково, а в декабре того же 1945-го вместе с маньчжурцами разных национальностей (среди них были и японцы, и корейцы, и китайцы) этапировали в глубь России, на Урал, в специально приспособленных пульмановских вагонах.
«В вагоне были нары в два ряда, и спали мы тесно прижавшись друг к другу, так что ночью приходилось переворачиваться на другой бок одновременно всем, — пишет И. Пасынков. — В вагоне теснота, зловоние, холод. На редких остановках забрасывали в вагон каменный уголь (стояли две печки-буржуйки), мерзлый хлеб и редко — подобие жидкой горячей пищи, а также воду для питья. Ее катастрофически не хватало. Приходилось от жажды слизывать испарения со стенок вагона, все завшивели так, что тело представляло собой сплошные расчесы с кровоподтеками.
О такой «роскоши», как медицинская помощь, и думать было нечего. В нашем вагоне было три смерти, и я отчетливо запомнил этих людей: Иноземцев, начальник электростанции на ст. Имяньпо (умер от астматического состояния на куче угля около печки), Отланов Иван Николаевич (умер от сердечно-сосудистой недостаточности, сильно отек, задыхался) и третий — присяжный поверенный Дандуров, уже престарелый человек, у него были психические нарушения, стал заговариваться и однажды утром не проснулся. Трупы подолгу лежали на полу, примерзали к полу, и ночью мы спотыкались о них. На каких-то станциях их снимали и где-то хоронили, но как? Никто об этом не знает и даже не узнает, где похоронены эти мученики…
Вот в таком состоянии мы ехали 29 суток через Сибирь с ее морозами. У многих к концу этапа развились авитаминозы… Привезли нас 17 января 1946 года на ст. Азанка Свердловской области, выпустили в лагерь, который показался нам раем после такого этапа, хотя не был приспособлен для приема, так как пустовал долгое время».
И для очень и очень многих двери на Родину отпирались именно таким образом. Никто из них не успел проститься со своими близкими — увозили ночью, тайно, и ни о какой весточке домой, как, впрочем, и ни о каком официальном уведомлении семьям, не было и речи. По словам И. Пасынкова, ответственные работники советского консульства на все запросы отвечали неопределенно, а примерно в 1948 году начали говорить: «Не ждите…»
Лишь в 1956 году, уже при Н. С. Хрущеве, начали освобождать маньчжурцев. Тех, кому удалось выжить в нечеловеческих условиях.
А вот еще одна история — бывшего харбинца Иннокентия Филиппова. Во время Гражданской войны его отец, мировой судья Иркутска, бежал от красных в город Хэйхэ (Сахалян). Вслед за ним тот же путь должны были проделать его жена и сын. Филиппов вспоминает: «И вот Благовещенск-на-Амуре. На берегу реки — Сад туристов. Летний солнечный день, время — послеобеденное. Недалеко в кустах лодка с китайцем-контрабандистом. Мама в теплом синем костюме, никаких сумок и вещей. Я тоже одет потеплее, в руках у меня большая белая эмалированная кружка. Садимся в лодку, китаец быстро гребет. Все спокойно до странности… Но вот, когда лодка выходит уже на середину Амура, на русском берегу вдруг появляется пограничник на лошади, за плечами винтовка, смотрит в бинокль в нашу сторону… Запомнилось мертвенно-бледное лицо матери, стоны и усиленная гребля перевозчика. Помню, мама стала молиться, а я, испугавшись, судорожно вцепился в белую свою кружку.
Почему чекист-пограничник не сделал даже предупредительного выстрела — навсегда осталось для меня тайной. Может быть, в последний момент пожалел ребенка и женщину, хотя и рисковал своей карьерой, а может, и жизнью?..
Лодка причалила где-то в протоке, среди зарослей, уже на китайском берегу, нас встретили и повели среди топей к Сахаляну, где мы наконец оказались на квартире у наших старых друзей Чернышовых, ранее перешедших на китайскую сторону.
Трудно описать слезы радости родителей и благодарность Богу за это чудесное спасение».
А потом семья, так счастливо соединившаяся, переехала в Харбин, где родители Иннокентия Филиппова нашли свой вечный покой, жизнь как-то сладилась, сложилась, постепенно стали забываться страшные минуты, пережитые подростком в лодке.
Но 8 сентября 1945 года Филиппов в числе многих других был ночью арестован дома и брошен в подвал бывшего японского консульства. Дальнейшая история Филиппова почти дословно повторяет историю И. Пасынкова — та же дорога в наспех оборудованном вагоне в Гродеково вместе с русскими, японцами, китайцами, корейцами; камера на 40 человек, двадцатидевятидневный путь через Сибирь на Урал… Судя по совпадению мельчайших деталей и имен, Пасынков и Филиппов ехали на станцию Азанка в одном вагоне, и будущее у них, по крайней мере на следующие десять лет, тоже было одинаковым.
Тем неожиданнее звучат заключительные строки воспоминаний Иннокентия Филиппова: «Как ни парадоксально и ни кощунственно, может быть, прозвучит, но пребывание в течение многих лет в советских лагерях в какой-то степени обогатило духовно многих: лагеря были средоточием интеллигенции «высшей пробы», которую свозили из всех стран, куда входили советские войска. В свое время мне пришлось общаться с крупными литераторами, учеными, медиками и другими специалистами, и такое общение поддерживало дух политзэков. Размышляя о прожитом и пережитом, приходится только удивляться, до чего же «живучее существо» человек.
В 1956 году я был досрочно освобожден со снятием судимости, а впоследствии — реабилитирован. Имею три образования: ориентальное — по Харбину, медицинское — по СССР и высочайшее «академическое» — по «академии Сталина — Берии»».
Они (во всяком случае, большинство из них) не озлобились, не замкнулись в себе, испив переполненную чашу несправедливости и горя. Они рвались на Родину и получили ее такой, какой она была, — без плакатных прикрас, без пафосных восклицаний. Вместо пафоса воззваний они слышали с первых дней мат: по дороге в лагерь «с лязгом открывались большие широкие двери, и в вагон, вместе с зимним морозом, вваливалась ватага солдат во главе с начальником конвоя — низкорослым кривоногим косоглазым человечком в коротком черном полушубке. В руках у него был огромный деревянный молоток с длинной ручкой. Пронзительным визгливым голосом он кричал: «Все на одну сторону!», сопровождая команду семиэтажным матом, а затем истошно вопил: «Первая!.. Вторая!..» и т. д., перегоняя людей по одному на другую сторону вагона. Если кто мешкался, получал сильный удар молотком по спине».