и бантом.
И действительно было за что.
У Мережковского было не только большое литературное имя, но еще и особенная, недюжинная, почти патологическая страсть к раболепству и преклонению.
Великие мира сего: короли, халифы, военачальники и диктаторы — ослепляли его, околдовывали, превращали в лепешку.
В конце концов, какое имеет значение, за что именно удостоен был Мережковский королевской милости: за литературу, за пресмыкательство, за «Трилогию» или патологию?
Триумфальное возвращение из Белграда, ленты, ренты, сплетни, стихи, — «шепот, робкое дыханье», «трели соловья»…
А в городке не умолкает газетный шум, кипит словесная война.
Все пишут, все печатают, все издают.
Графоманы, скифы, младороссы, скауты, калмыки, монархисты, волчата, дети лейтенанта Шмидта, суво-ринские сыновья, — валяй, кто хочешь, на Сенькин широкий двор.
Толчея, головокружение, полная свобода печати.
«Наш путь». «Наша правда». «Наш значок». «Стяг». «Флаг». «Знамя». «Знаменосец».
«Вестник хуторян». «Вестник союза русских дворян». «Нация». «Держава». «Русский сокол». «Русский витязь».
«Имперская мысль». «Эриванская летопись». Орган калмыцкой группы Хальмак «Ковыль».
А о количестве «Огоньков» и говорить не приходится.
И так, без перебоя, двадцать пять лет подряд, до «Советского патриота» включительно.
И все больше младороссы, младороссы, младороссы.
То есть, попросту говоря, молодые люди, не доросшие до России.
А наряду с этим роман генерала Краснова «От двуглавого орла к красному знамени».
Роман Брешко-Брешковского «На белом коне».
Роман Анны Кашиной «Жажду зачатия».
И роман госпожи Бакуниной «Твое тело принадлежит мне…».
Отдых на крапиве продолжается. Музыка играет, штандарт скачет.
* * *
«Иллюстрированная Россия», еженедельник Миронова. дает ежегодный бал с танцами до утра.
Ни пройти, ни протесниться. Толпы несметные.
Туалеты не от Ляминой, а от самих себя, но все же умопомрачительные.
В программе все. что полагается:
Песня индийского гостя из оперы «Садко». Половецкие пляски.
Плевицкая в кокошнике, поет, закрыв глаза:
«Замело тебя снегом, Россия!..»
Зал неистовствует.
Лакей в ливрее несет букет белых роз, перевязанных атласной лентой.
Не хватает только кареты, чтоб выпрячь лошадей и везти любимицу собственными силами.
Через несколько лет за женой генерала Скоблина приедет карета из тюрьмы Сэн-Лазар, кокошник будет снят, и удалую жизнь свою любимица, простоволосая и в арестантском халате, кончит в одиночной камере.
Похищение генерала Миллера, председателя Воинского союза, останется государственной тайной, предателей, на случай внезапного раскаяния, расстреляют, мавр сделал свое дело, мавра — к стенке.
В неведении будущего бал продолжается.
В центре программы — конкурс красавиц, выборы королевы русской колонии.
Вспышки магния, радость родителей и светлая вера в то, что наступит же некогда день и погибнет высокая Троя, и возрожденная Россия соединится с Иллюстрированной, и танцы будут длиться всю ночь, до самой зари, до утра.
При особом мнении остаются основатели другого еженедельника, где никаких иллюстраций, никаких обывателей, никаких мещан, одни скифы:
Карсавин, Трубецкой, Святополк-Мирский, Вернадский, одержимый В. Н. Ильин и человек с актерской фамилией Малевский-Малевич.
В подзаголовке никаких точек с запятыми, никаких многоточий, ничего недоговоренного.
«Россия нашего времени вершит судьбы Европы и Азии.
Она, шестая часть света, Евразия — узел и начало новой мировой культуры.
Возврата к прошлому нет.
И то, что совершено революцией, — неизгладимо и неустранимо».
Вдохновленные строки Блока обрамляют евразийскую прозу, после чего никаких надежд на продолжительный отдых не остается.
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…
Тираж, однако, небольшой. Жития еженедельнику несколько месяцев. Надгробных речей никаких.
Если не считать непочтительных стихов, посвященных парижским скифам:
Уже у стен священного Геджаса
Гудит тимпан.
И все желтее делается раса
У египтян.
Паломники, бредущие из Мекки.
Упали ниц.
Верхом садятся темные узбеки
На кобылиц.
Плен пирамид покинувшие мумьи
Глядят с тоской.
И скачет в мыле, в пене и в безумьи
Князь Трубецкой.
И вот уже. развенчан, но державен,
К своей звезде
Стремится Лев Платонович Карсавин
Весь в бороде…
На следующий день Карсавин звонил в «Последние новости», восхищался, хвалил, благодарил, но упрекнул в поэтической вольности:
— Вы мне прицепили бороду, а я бреюсь безопасной бритвой, и совершенно начисто…
— Хотите опровержение? Тем же шрифтом и на том же месте?..
— Нет, ради Бога, не надо!..
На этом отношения с Евразией благополучно окончились.
Остальное — дело Истории.
Которая, как всегда, вынесет свой беспристрастный приговор.
* * *
Из далекой Советчины доносились придушенные голоса Серапионовых братьев; дошел и читался нарасхват роман Федина «Города и годы»; привлек внимание молодой Леонов: внимательно и без нарочитой предвзятости читали и перечитывали «Тихий Дон» Шолохова.
Восторгался стихами Есенина упорствовавший Осоргин и, где только мог, повторял, закрывая глаза, есенинскую строчку «Отговорила роща золотая…».
Близким и понятным показался Валентин Катаев.
Каким-то чужим, отвратным, но волнующим ритмом задевала за живое «Конармия» Бабеля.
И только когда много лет спустя появился на парижской эстраде так называемой хор Красной Армии, и, отбивая такт удаляющейся кавалерии с такой изумительной, ни на одно мгновение не обманывавшей напряженный слух, правдивой и музыкальной точностью, что, казалось, топот лошадиных копыт замирал уже совсем близко, где-то здесь, рядом, за неподвижными колоннами концертного зала, а высокий тенор пронзительно и чисто выводил этот щемивший душу рефрен — «Полюшко, поле»… — тут даже сумасшедший Бабель стал ближе, и на какой-то короткий миг все чуждое и нарочитое показалось, рассудку вопреки, родным и милым.
Впрочем, от непрошеной тоски быстро вылечил чувствительные сердца Илья Эренбург, от произведений которого исходила непревзойденная ложь и сладкая тошнота.
Да еще исполненный на заказ сумбурный роман Ал. Толстого «Черное золото», где придворный неофит бесстыдно карикатурил своих недавних меценатов, поивших его шампанским в отеле «Мажестик» и широко раскрывавших буржуазную мошну на неумеренно роскошное издание толстовской рукописи «Любовь — книга золотая».
«Льстецы, льстецы, старайтесь сохранить и в подлости оттенок благородства!»
Впрочем, все это были только цветочки, ягодки были впереди: «Петр Великий» еще только медленно отслаивался в графских мозговых извилинах, и обожествления Сталина, наряженного в голландский кафтан Петра, не предвидел ни чудесный грузин, ни смущенный Госиздат.
Зато на славу развлекли и повеселили «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова, и первое, по праву, место занял всеми завладевший сердцами и умами неизвестный советский гражданин, которого звали Зощенко.
О чудотворном таланте его, который воистину, как нечаянная радость, осветил и озарил все, что творилось и копошилось в темном тридевятом царстве, в тридесятом государстве, на улицах и в переулках, в домах и застенках, на всей этой загнанной в тупичок всероссийской жилплощади, о чудодейственном таланте его еще будут написаны книги и монографии.