Как он мог быть таким бесчеловечным, чтобы говорить такое даже в шутку? Расстаться с ним было самым трудным, Это было намного труднее, чем забыть о своем воспитании и продать себя Элдреду. Труднее, чем выдержать отвратительную месть герцогини.
– У меня никогда не будет другого любовника, – сказала Верити прерывающимся голосом и спрятала лицо у него на груди, чтобы скрыть вновь набежавшие слезы.
– Хорошо, – с нежностью сказал он. – А теперь тише. Ты слишком устала, чтобы спорить. Моя победа будет слишком легкой. Поедем домой.
У нее так болело сердце, что она не стала возражать против слова «дом».
Замок никогда не станет ее домом. У нее не было дома.
Кайлмор вскочил в седло и надежно обхватил ее талию. Если бы только он мог держать ее так вечно. Но Верити знала, что ничего не изменилось.
Она по-прежнему была куртизанкой. Он по-прежнему был герцогом.
И она по-прежнему должна покинуть его.
Глава 26
На письменном столе в прекрасной библиотеке Кайлмора были разбросаны бумаги. Герцог пытался хотя бы поверхностно просмотреть почту, накопившуюся за время его отсутствия.
Но он не мог сосредоточиться на прошениях или отчетах о своих капиталовложениях. Он достиг такого состояния горькой безнадежности, которое нельзя было облегчить бокалом вина.
Все его существо содрогалось, когда он вспоминал о пытках, которым его мать собиралась подвергнуть Верити. Герцогиня всегда была эгоистичной и безжалостной, но в этот день ее злоба разгорелась до такой степени неуправляемой извращенности, какую он даже не мог вообразить.
Маргарет Кинмерри повезло: сын не застрелил ее как бешеную собаку.
Кайлмор не знал, почему не сделал этого. Гнев и страх, владевшие им на той пустынной дороге, все еще бурлили в крови.
Что было бы, если бы он опоздал?
Что было бы, если бы он уступил желаниям Верити и не поехал следом?
Всего спустя несколько часов после того, как Верити уехала от него, ее могли бы изуродовать, изнасиловать и даже убить.
Кайлмор никогда не простит свою мать.
Его бесила мысль, что герцогиня удалится в уютный вдовий домик. Ей там будет очень удобно.
Ему доставляло некоторое удовлетворение то, что она будет злиться, оказавшись в изоляции совершенно безвластной. Для времяпрепровождения она сможет спать с любыми рослыми лакеями, сколько захочется, но это не возместит ей потерю власти.
Кайлмор тяжело вздохнул, и еще одно письмо с просьбой о покровительстве упало на стол непрочитанным. Какими бы ужасными ни были события этого дня, не они были причиной страданий, лишавших его сна.
Тупая боль в сердце была продолжением старой сердечной боли, такой же острой и свежей, как тогда, много месяцев назад, когда в Кенсингтоне его бросила Сорайя.
В то время он объяснял свой безумный гнев гордостью и вожделением.
Теперь Кайлмор знал, что это не так. В тот день Верити нанесла ему душевную рану.
В последние недели он имел глупость поверить, что эта рана начала заживать. Но минутная передышка в долине теперь только обостряла его страдания.
Верити вонзила нож в его сердце, вынула его, а затем вонзила снова, глубже и сильнее.
Кайлмор уныло взглянул на мраморную полку камина, на которой был изображен римский триумф. В правом углу молодые девы в развевающихся туниках, танцуя, вели украшенного гирляндами быка в небольшой изящный храм для жертвоприношения.
Как Кайлмор завидовал неведению этого животного. Как бы он хотел встретить свою судьбу с таким же безразличием. Но он-то понимал, какое жалкое существование ожидает его.
Утрата Верити была сейчас мучительна, но по мере того, как будут проходить долгие бесплодные годы, боль начнет становиться все тяжелей и тяжелей, медленно выжимая из него жизнь.
Своим отсутствием Верити обрекла его на медленную мучительную смерть. Заслуженное наказание за то, что он с ней сделал.
– Будь все проклято, – простонал Кайлмор, обхватив голову руками.
Он не мог жить без нее.
Он должен жить без нее.
«Проклятие, пропади все пропадом!»
Вне себя от горя, он взмахнул рукой, сбрасывая все со стола. Хрупкий бокал, ударившись о мраморный камин, со звоном рассыпался на мелкие осколки.
– Ваша светлость? – На пороге в нерешительности стояла Верити, появившаяся словно в ответ на его мысли.
Кайлмор вскочил на ноги и беспомощно смотрел на нее, с жадностью вбирая в себя каждую мелочь ее внешности. Он узнал розовое платье, которое она носила в долине. Верити забрала волосы в свободный узел. Руки были перевязаны, а на горле темнели синяки. На бледном, как мел, лице ярко выделялся красный след ножа. Гнев и чувство вины снова охватили Кайлмора.
– Верити?
Она осторожно закрыла за собой тяжелые резные двери.
– Я думал, что ты спишь. Ты так устала. – От усилий сдержать свои чувства Кайлмор сказал это почти равнодушно.
Иногда он жалел, что был уже другим человеком. Не таким, как раньше. Тот, прежний, увез бы ее ради собственных наслаждений, не задумываясь, имеет ли право так поступать, хочет ли этого она.
– Я была с Беном. Доктор говорит, что он может ехать завтра, если мы поедем медленно.
– Оставайтесь здесь, пока он не поправится.
«Оставайся здесь навсегда».
Но Верити уже качала головой. Чистые линии ее лица застыли в выражении решимости.
– Кайлмор, я должна уехать. В наших отношениях ничего не изменилось.
«Нет, ничего не изменилось».
Самые печальные слова в языке. Кайлмор хотел спорить, возражать, настаивать, чтобы она подождала, но любая задержка лишь немного отдаляла неизбежное.
– Возьми одну из моих карет, ту, в которой вам будет удобнее.
Она кивнула в знак согласия.
– Спасибо.
Удивленный ее быстрым согласием Кайлмор пристально посмотрел на нее. Верити повернулась к свету, и он увидел темные круги под ее ясными глазами.
У нее был такой смиренный подавленный вид, что разрывалось сердце. Кайлмор посмотрел на ее щеку.
– Тебе больно? – озабоченно спросил он. – Господи! Я должен был не допустить этого.
Она с легкой иронией улыбнулась. На мгновение появился призрак все понимающей, искушенной Сорайи. И тут же исчез.
– Если учесть, что вы предотвратили насилие, думаю, можно простить вас. А это всего лишь царапина. Могло бы быть намного хуже.
Она провела рукой по алебастровой крышке столика. Потом подняла глаза, и Кайлмор увидел в них печаль. Когда она вошла в комнату, ее лицо было бледным; теперь же в нем не было ни кровинки, оно было белым, как бумага.