Заработная плата рабочего – это безобразное надувательство, и никто в этом ничего не понимает;
У меня есть друзья-сварщики, всем им выплачивают пенсию, потому что они глухие, ведь бывает так, что ты себе свариваешь, а там идет фаска, режет сварочные швы, и ты просто в бешенстве.
Нас в данном случае интересует не только то, что политическая газета пытается воспроизвести (и продвинуть) язык рабочего класса, но и то, что язык рабочего класса существует и имеет свои тексты: заводские дискуссии и листовки или выступления на профсоюзных собраниях.
Тогда я пошел домой. Дома я не стал мыть палец, он так и был весь в черной смазке. Я вообще его не мыл, даже не шевелил им, и старался не задевать. Через шесть дней он немного опух. Я не шевелил этим пальцем специально, чтобы он опух. Ведь если шевелить пальцами, они станут тонкими. Но если кто-то стукнет по пальцу, а потом этим пальцем не будет шевелить, палец опухнет по-настоящему и станет толще другого. Ну, не сильно так раздуется, но видно, что немного толще. И еще он более гладкий, ты же им ничего не трогал.
Я вернулся через шесть дней и говорю: смотрите, как у меня палец опух. Кажется, он все еще болит. Что, можно работать так? Нет, мы же работаем руками! Если мне нужно взять болт или пистолет, ну, тот, который заворачивает болты, мы его так называем, мне понадобятся руки. Я сейчас должен делать все аккуратно, или болты брать, или следить за пальцем, чтобы он ни к чему не прикасался. Так что мне нужно быть осторожным с тем, что я делаю, и с пальцем тоже. А я так не могу. Потому что уже через три часа от этой работы, что все время что-то куда-то забиваю, я начну нервничать, выйду из себя и брошу в кого-нибудь тяжелый предмет. Я так не могу.
Врач просек, что я хитрю, и предлагает мне: хочешь пойти на работу или положить тебя в больницу? А я себе и говорю: нужно стоять на своем, потому что госпитализация им дорого обойдется. Как он отправит работника в больницу из-за пальца? Он не может этого сделать. Он хочет меня подловить, он думает: этот хочет еще дня три-четыре отдохнуть, повеселиться, вот я его припугну! И он вместо того, чтобы ехать в больницу, вернется на фабрику. В больнице тебе явно крышка, никаких развлечений, лежи, и все.
И я такой: ну, тогда в больницу. Мне кажется, палец еще не зажил, все еще болит. А он тогда и говорит медсестре: ну, выпиши ему направление в больницу. Я аж позеленел, вот, думаю, как этот засранец меня обманул!
Вторая часть книги, где у главного героя, аполитичного рабочего-прогульщика, просыпается классовое сознание, выстраивается в виде нарративного ряда, использующего аргументационный ряд, изложенный в листовках с воззваниями:
Что хотим мы, рабочие? На литейных заводах Мирафиори севера и юга мы выразили это снова и снова всеобщими забастовками. Мы хотим: прибавку в 200 лир в час к основной зарплате, или равную зарплату с металлургами. Это означает прибавку в 30 000 лир в месяц к основной зарплате, а не те гроши, которые предложил нам хозяин. На линиях мы требуем прибавку в 50 лир к основной зарплате.
Вторую категорию для всех рабочих после шести месяцев работы на заводе. Мы хотим все это прямо сейчас. Все это не обсуждается. Все это не аванс по контрактам. Нам не подходит колебание хозяина. Хозяину и профсоюзам мы говорим: нам не нужен представитель на линиях. Что нам нужно, так это собрание мастерских и цеховых комитетов, с которыми можно организовать постоянную борьбу с хозяином, его нерешимостью, его прислужниками.
Давайте соберемся, давайте все станем делегатами. Рабочие, когда мы боремся с хозяином, он слаб, самое время атаковать его. Цех за цехом, мы должны организовать и объединить нашу борьбу.
«Мы хотим», хоть и представлена и работает как инструмент политической агитации и пропаганды, тем не менее это книга, литературное упражнение. «Мы хотим» – это литература, потому что с помощью техник монтажа (где работает эффект отстранения) она позволяет нам понять, как если б мы слушали впервые (или действительно впервые представляет их на страницах книги) речи, которые уже существовали за пределами литературы и которые, возможно, были литературой до того, как Балестрини ввел их в литературу. Они были ею в том смысле, в котором литература – это способность артикулировать словесные инструменты так, чтобы помочь нам понять если не реальность, то некий оригинальный и насыщенный способ интерпретировать и переживать ее.
10. На этом горизонте выявляется неразличение момента эстетического и момента практического, рождение новых эстетических параметров и, наконец, крах диалектики различий. Исчезает не только, как мы видели, различение жанров, из-за чего литературный дискурс, с одной стороны, срастается с дискурсом отраслевых и технических языков, с другой – с дискурсом музыки и визуальных искусств…
Исчезает различение «поэзии» и «литературы», а значит, различение форм духа в тот самый момент, когда эстетическое уже не может быть целью как аспект преференциальный и независимый, но усваивается в практике и в экономике, а также в теоретических воззрениях. Значит, меняется задача литературы (или искусства): она теряет свою миссию обособленно производить Красоту и возвращается к тому, чем она была до идеалистического романтизма; к тому, чем была до эпохи Возрождения и в Древней Греции, – один из аспектов более широкой деятельности под названием technē, или ars[509]; момент деяния с самыми разными целями, в котором эстетическая ценность, если и ищет признания, проявляется только как качество результата, который определяется другими параметрами.
Функции языка (Якобсон свидетель) могут быть разного рода – референтными, эмоциональными, конативными, металингвистическими, и эстетическая, или поэтическая[510], – это только одна из них; вряд ли дискурс формируется таким образом, чтобы проявить лишь одну функцию, только одна из них будет преобладать, но и другие не останутся в тени. Традиционно понимаемая литература позволяла безраздельно властвовать функции эстетической в ущерб прочим: сегодня вновь появляется представление о литературе как о значимой практике, в которой эстетическая функция больше не является привилегированной. Формы Духа – если использовать эти многим небезызвестные образы – отмирают как самостоятельные, потому что меняются Формы Коммуникации, и невозможно увидеть, что воображаемый Дух не что иное, как способ коммуникации, то есть культуры.