Никогда не наглядеться На блестящее пятно, Где за матерью с младенцем Помещается окно. В том окне мерцают реки, Блещет роща не одна, Бродят овцы и калеки, За страной лежит страна. Вьется узкая дорожка… Так и мы писать должны, Чтоб из яркого окошка Были рощицы видны. Чтоб соседствовали рядом И мерцали заодно Горы с диким виноградом И домашнее вино, Тусклой комнаты убранство И далекий материк. И сжимать, сжимать пространство, Как пружину часовщик. Второй сборник стихов, однако, Кушнер назвал по Рембрандту «Ночной дозор». Начиная с первой, circa 1962, книжки у Кушнера выходили с завидной регулярностью, и автографы нам с Леной Клепиковой шли по нарастающей от «Дорогим друзьям Володе и Лене в память о ленинградских зимах и вырицком лете с преклонением перед их талантами в прозе и критике, с любовью» вплоть до апофеоза нашей дружбы: «Дорогим друзьям Володе и Лене, без которых не представляю своей жизни с любовью». Вот уж воистину — забегая вперед, когда мы вычеркнули друг друга каждый из своей жизни — «чем тесней единенье, тем кромешней разрыв».
Автор последних строк относился к моей с Кушнером близости скорее с удивлением, чем с ревностью. Как сытый голодного не разумеет, так и голодный сытого: с каждой новой книжкой Кушнер крепчал официально, как советский поэт, а Бродский так им и не стал ввиду тотального недоступа ему Гутенбергова станка в «отечестве белых головок». По той же причине не стал советским прозаиком Сережа Довлатов. Между Бродским и Кушнером был сильнейший напряг, встречались они крайне редко, главным образом у нас дома — на наших с Леной днях рождения либо в тот памятный вечер, когда мы позвали обоих на встречу с московским визитером Женей Евтушенко, и у нас на дому состоялся знаменитый теперь турнир трех поэтов, описанный мной отдельной главой в «Трех евреях». В питерских литературных кругах Евтушенко не признавали вовсе, мне влетело за мою о нем новомировскую статью, и Кушнер в дружеском мне стиховом послании присоединился к моим зоилам: «Кто о великом Евтушенке Нам слово новое сказал? С его стихов сухие пенки Кто (неразборчивый) слизал?» В берлоге Бродского Саша побывал единственный раз тоже с моей подачи, когда в сильном подпитии после банкета в «Авроре» я потребовал от моей жены и от моего друга вести меня к Рыжему, где мы провели целую ночь, о чем подробно рассказывает Лена Клепикова в своем мемуаре «Ночь в доме Мурузи».
Сашу я считал тогда своей креатурой, а в Осю был влюблен. Из молодых да ранний (на шесть лет моложе Кушнера и на два года Бродского, а Саша казался нам с Осей стариком), я печатно откликался по несколько раз на каждую новую книжку Кушнера — помимо рецензий, в полемиках, диалогах, обзорах. Он был сугубо ленинградским явлением, но именно я вывел его на всероссийскую сцену своими статьями в московских СМИ — от «Литературки» и «Воплей» до «Литобоза» и «Юности», которая в конце 1964-го выпустила специальный ленинградский номер, а в нем вместе со стихами и прозой Ольги Берггольц, Андрея Битова, Александа Городницкого, Нины Королевой и прочих — большая статья Владимира Соловьева под ужасным, на мой взгляд, названием «Младая песня невских берегов». Это мне удружил Стасик Лесневский, который прибыл в Питер собирать материал для спецномера, я свел его с Ахматовой, и та в своей комаровской «Будке» угостила нас водкой и сама не побрезговала. Спорить по поводу названия я не рискнул — напечатать двадцатидвухлетнему автору свое эссе в популярнейшем либеральном журнале было важнее его заголовка. С тех пор я регулярно в «Юности» печатался — вплоть до отвала за бугор.
И то сказать, в той статье крупным планом были даны несколько молодых персоналий, троих я воспринимал и воспринимаю вровень — Глеба Горбовского, Виктора Соснору и Александра Кушнера. Это и есть мои «малые голландцы» вместе с двумя «ахматовскими сиротами» — Дмитрием Бобышевым и Евгением Рейном. Однако Кушнера мне приходилось доказывать и внедрять, я чувствовал себя первооткрывателем, потому что даже серьезные писатели, типа Ахматовой, Слуцкого и Окуджавы, отрицали его за литературность, книжность, камерность, комнатность. Потому я и кончал главку о нем в полемическом задоре: «А если в комнате пожар, драма или разговор о самом важном? Все равно комнатные?»
Нет, я вовсе не отрекаюсь от этой, полувековой давности наивной, в лоб, риторики, хотя верность в литературе и не вознаграждается, хочу, однако, все-таки сказать теперь, что продолжающиеся упреки Кушнеру в литературности не то чтобы принимаю, но понимаю. Я уже ссылался на тыняновскую диатрибу Ходасевичу в его «Промежутке», одной из лучших статей о поэтах начала прошлого века — вровень разве что с портретными заметами о них Мандельштама и Эренбурга. Я далек от того, чтобы сравнивать Кушнера с одним из классиков русской поэзии, хоть и с большим отрывом от ее титанов в метрополии — ни по масштабу, ни по направленности. Скорее в ряд с Ходасевичем, пусть не один в один, возникает блистательный, остро мыслящий и тонко чувствующий Александр Межиров — Женя Евтушенко тут прав. Тынянов пишет про отход Ходасевича на пласт литературной культуры, и это при том, что в России одна из величайших стиховых культур. А отсюда уже вывод: стих Ходасевича потому не настоящий, что нейтрализуется стиховой культурой XIX века. С тех пор — добавлю от себя — русская стиховая культура в разы обогатилась, и эпигонская поэзия может выглядеть антологично, когда исполнительская деятельность — пусть «мотивы и вариации» — преобладает над творческой.