Воин, бывший на часах, Отдыхает, сняв мундир, В неглиже.
Жемчуг в нитках и вещах Покупает ювелир Фаберже.
Итак: обед в трактире — часовой — покупка жемчуга… Полная несуразица. На чем же она держится? Что не позволяет ей распасться? Она стянута воедино, как тугой бочонок, железными обручами стихотворного размера и краесогласия. Больше ничем. Кстати, в русском языке совсем не много точных рифм на же: ниже, настороже, уже… Поэтому автору пришлось воспользоваться рифмами французскими, подысканными им к фамилии Фаберже, что, между прочим, и стилистически мотивированно. Если бы в распоряжении поэта оказался «Грамматический словарь русского языка», то он смог бы удвоить число строф, обнаружив, что вошедших в русский язык французских рифм на же, хоть и совсем немного, но все-таки побольше: драже, протеже, верже…[438]
Мы говорим об этом так подробно оттого, что только это в шутке Алексея Жемчужникова и важно. Однако только это (формальная оригинальность при композиционной нелепости) создает юмористический эффект, переживший века. Глупость, потеха, совмещение несоединимого радуют нас так же, как, должно быть, потешали они когда-то автора и его ближайших родственников. Брату Алексею (Жемчужникову) — одному или вместе с братом Алексеем (Толстым) — принадлежит немало прутковских жемчужин: блестящих пародий; алогичных, доходящих до абсурда сценических реплик и ситуаций.
Однако самый весомый количественный вклад в наследие Козьмы внес брат Владимир. Им создана добрая половина опусов в разных жанрах. Именно ему мы обязаны и «Биографическими сведениями о Козьме Пруткове». Кроме того, не будь Владимира, не осуществилось бы первое издание Полного собрания сочинений Козьмы Пруткова (1884). Ане будь первого, откуда бы взялись все остальные? Но, слава богу, первое издание состоялось, и, как пошутил в духе Козьмы Салтыков-Щедрин: «Того, что однажды уже совершилось, никак нельзя сделать не совершившимся»*.
Наконец, Алексей Толстой. Лишь одного присутствия такого литературного кита вблизи Пруткова и его моральной поддержки семейного предприятия было бы вполне достаточно. Но кит фонтанировал сам (давая порой «отдохнуть и фонтану»); но кит играл, выныривая на юмористическую поверхность с недоступных оку творческих глубин. Он не то чтобы задавал тон (кто из братьев задавал тон — еще вопрос: каждый был по-своему неподражаем), но придавал несравненный артистический блеск и карнавальность всей затее.
* * *
И вот теперь, когда жизнь и творения Козьмы Пруткова прошли у нас перед глазами; когда мы понимаем, на каком ис-торико-литературном фоне разворачивалась его судьба, в каком кипении гражданских и эстетических страстей он оказался, как воспринимали его современники — читатели первых журнальных публикаций; теперь, когда мы знаем, что на какое-то время отодвинутый в тень и даже не всеми опекунами вспоминаемый, он возродился из небытия и в каждом следующем поколении издателей и читателей находил и находит себя вплоть до наших дней, зададимся простым вопросом: в чем загадка Козьмы? Почему муравьиные яйца славы настолько пережили самого муравья? Мы обязаны на это ответить. Жизнеописание оправданно, если оно приводит к жизнепониманию.