Кудряш вжался в землю, прикрываясь щитом от копыта или сабли. Сквозь кровавую пелену он видел, как взлетают передние ноги коня, как всадник свешивается с седла, занося руку для удара.
Набитая конским волосом упругая подушка смягчила удар, который пришелся на центр щита, на железный умбон. Всадник вновь опустил клинок. Кудряш немного наклонил щит, и сабля прошла по касательной.
Внезапно затрубил рог. Через миг раздался гортанный выкрик, и всадник натянул поводья.
– Повезло тебе, щенок, – бросил он, нещадно коверкая слова, – в другой раз не становись на моем пути.
Всадник взвизгнул и стремительно поскакал прочь. Как в тумане Кудряш видел удаляющиеся конные фигуры. Степняки стремились к яру, не к тому, из-за которого вылетела засадная рать, к другому, идущему до самых порогов. Брони одного из всадников вспыхивали позолотой, над левым плечом взметывался лисий хвост.
– Аппах! – простонал Кудряш. – Ушел, проклятый!
* * *
Алатор «успокоил» одного хазарина и сцепился со вторым. Третьего пока держали людины, тыкая в него рогатинами, слава богу, сообразили, что с топорами и цепами против конного, не дающего себя окружать латника много не навоюешь. Окружить хазарина не удавалось по одной элементарной причине: толпой этого не сделать (порубит половину, а вторая сама разбежится), нужна маломальская организация, а ее-то и не было.
Белбородко обернулся и придержал черноволосого кряжистого мужика, с пыхтением топающего за ним. Мужик ликом напоминал Григория Распутина (такие же патлы, блуждающий недоверчивый взгляд), а фигурой – питомца доктора Франкенштейна… «Наверное, именно такими нас представляли американцы во времена железного занавеса, – усмехнулся Степан, – а сейчас там, где Америка, должно быть, инки да ацтеки…»
– Будешь за старшего!
– Чаво?
– За старшего, говорю, будешь, – выдохнул Степан. – Возьмешь своих, обойдешь копченого, того, что с Алатором бьется, да рогатинами, не подходя к нему, подденете, а я вторым пока займусь…
Мужик нехорошо ухмыльнулся:
– Не пойдет, мил человек.
– Как это? – опешил Степан.
– А так, – огладил бороду мужик, хитро прищуриваясь, – не было у нас уговора заместо него в сечу идти, даром, что ли, столовали, серебром да кунами платили за службу. Пущай отрабатывает. И так животов без меры положили, слышь, чего гутарим, мужики? – Другие людины уже стояли полукругом, слушали. – А ты не гневи обчество, и на тебя управа найдется, не указ ты нам…
В том, что управа найдется, сомневаться не приходилось: народ стоял дюже невеселый, сверлил Степана глазами. Не ровен час, во всех бедах обвинят и в омут с камнем на шее бросят или прямо здесь порешат.
«У них же родовой строй! – Степан хлопнул бы себя по лбу, если бы руки не были заняты кувалдой. – О чем это говорит? О том, что за род свой каждый грудью встанет и живота не пожалеет, а за пришлого человека умирать никто не согласится, пусть бы и прожил этот пришлый вместе с ними полжизни. Потому как чужак – и в Африке чужак».
– Тогда на второго навалитесь, – пошел на компромисс Степан.
Мужик глянул на солнышко, зевнул, поскреб брюхо:
– Не-е, сами управятся. Ты сказал, за тобой идти, мол, проклянешь иначе, мы пошли, верно, обчество? – «Обчество» согласно загудело. – А уговора биться не было. Тебе надоть, ты и бейся, а мы поглядим…
Степан несколько раз вздохнул поглубже, пытаясь успокоиться. Досчитал до десяти:
– Значит, не желаем за род свой становиться?
– Не-а, не желаем, – зевнул мужик, – да и какой они мне род? Там холопы мои, да вона, Анахронетовы холопы, что телегу с утеса ухитрились скинуть и за то в работные люди угодили, да косой Ватула, да Баташ-дурак. Это я за них, что ли, башку подставлять должен?!
«Ох, елки зеленые, – подумал Степан, – как все запущено. Забыл я историю. В восьмом-то веке родовой строй как раз разлагаться начал, уже отдельная семья появилась, та самая ячейка общества, со своими узкими семейными интересами. Так вот, значит, как разложение это выглядит – каждый сам за себя. Видно, правы норманнисты, что государственность на Руси пошла от Рюрика. Если уже сейчас наблюдается такой разлад, что будет лет через сто? Вот и получается, что у новгородцев были все основания призывать варягов…»
Мужики уселись на истоптанную травку, положили перед собой нехитрое оружие.
– Все, мил человек, чего хошь, то и делай, а мы отвоевались. Хошь проклинай, хошь гнус поганый насылай, хошь – гром и молнию, а нет на то нашего согласия, чтобы за холопов и за наемного воя шкуры свои дырявить. Верно я кумекаю, а, люди?
«Верно, верно говорит», – разнесся говорок.
– Да что ж это! – не выдержал Степан. – Там же товарищи ваши гибнут, а вы… Да если все разом…
– Ить, говорливый, – крякнул другой мужик. – Может, еще скажешь сборщику податей подмогнуть, вона дудит. Тоже товарищ!
И правда, издалека уже второй раз доносился густой звук.
– Какой еще сборщик податей?
– Знамо какой – Любомир. Видать, за мздой явился, да хузар увидал. Вот и встал за свое. А ты думал, хузары тебя испужались?!
– Угу, – забасил дядька с раздутой правой щекой, завязанной окровавленной тряпицей, – и телеги ему выкатить, шоб обирать полегче было.
Степан взглянул на них – люди как люди, не плохие и не хорошие. Обычные. В двадцатом веке все то же самое – лишь бы меня не трогали. Так уж устроен человек, поэтому голод, смерть, нищета постоянно идут по его следам. Да черт с ней, с философией. Плюнул, забористо выматерился и побежал с молотом наперевес вызволять своих. Кто-то же должен прекратить это безобразие…
Глава 15,в которой Степана пытаются сделать «крайним»
Дубровка выстояла, не покорилась. Но победа далась дорогой ценой – разваленные саблями и топорами, исковерканные копытами, посеченные косами, побитые цепами, пронзенные короткими сулицами, разодранные рогатинами трупы устилали ратное поле. Земля была скользкой от крови.
Смерть примирила врагов. Хазарский всадник, лицо которого превратилось в сплошную рану от удара рогатиной, лежал спиной на ногах паренька, зарубленного ударом сабли. Опытный вой в проломленном шеломе, оскалившийся в предсмертном крике, уронил голову на грудь щуплого мужичка, из сердца которого торчал обломок сулицы…
Пройдет дождь, пригреет солнце – и на месте побоища прорастет новая трава, которую беззаботно станут пощипывать кони, мять пухлыми губами коровы… Смерть уступит место жизни…
Меж павших скользили бабы в длинных белых одеяниях, выискивая своих мужиков, одежды едва колыхались на слабом ветру, и оттого казалось, что поселянки не ступают по земле, а плывут над ней. Они заглядывали в мертвые глаза, причитали… Со всех сторон неслись плач и стоны.
Между ратным полем и плесом оставшиеся в живых складывали огромный погребальный костер. С кручи доносился мерный стук топоров, шум падающих деревьев. Сосновые кряжи сбрасывались вниз, где их подбирали и тащили до растущей на глазах громады, на которую положат павших. Своих и чужих. Только у татей предварительно отрубят кисти, чтобы меч не могли держать, накинут на шеи веревочные петли и концы веревок вложат в руки победителей, чтобы тати служили людинам веки вечные.