Брюне смотрит на них; бледные и раздраженные лица, прокисшее молоко: зависть. Зависть мещан, мелких торговцев, сначала они завидовали служащим, потом специалистам, получившим освобождение от мобилизации. Теперь эльзасцам. Брюне улыбается: он смотрит на эти распаленные обидой глаза, они досадуют, что они французы, и все-таки это лучше, чем пассивное смирение; даже зависть может быть плодоносной. «Они разве что-то тебе должны или нахамили тебе?» — «А что, нет? Я видел, как кое у кого из них было мясо в первые дни, они его жрали у нас под носом, они готовы были оставить нас подыхать с разинутыми ртами». Эльзасцы слушают; они поворачивают к французам белесые покрасневшие физиономии; вероятно, будет драка. Раздается хриплый крик: французы отхлынули назад, эльзасцы вскочили на ноги и стали по стойке смирно: на ступеньках крыльца появился немецкий офицер, долговязый и хрупкий, на некрасивом лице сидят впалые глаза. Он что-то говорит, эльзасцы слушают, побагровевший Гартизе вытягивает шею. Французы, не понимая, тоже слушают с интересом, полным почтения. Их гнев утих: они осознают, что присутствуют на некой официальной церемонии. А церемония — это всегда лестно. Офицер говорит, время идет, этот странный, чопорный и священный язык звучит как церковная латынь; никто больше не смеет завидовать эльзасцам: они приобрели достоинство хора. Андре качает головой, офицер вещает, кто-то говорит: «Их тарабарщина не так уж безобразна». Брюне не отвечает: это обезьяны, они не могут удержать гнев более пяти минут.
Он спрашивает Шнейдера: «О чем он?» — «Говорит, что они свободны». Голос коменданта вырывается патетическими рывками из его мрачного рта; он кричит, но глаза его не блестят. «Что он говорит?» Шнейдер тихо переводит: «Благодаря фюреру, Эльзас вернется в лоно своей матери-родины». Брюне оборачивается к эльзасцам, но у них медлительные лица, вечно запаздывающие за чувствами. Однако двое или трое заметно покраснели. Брюне забавляется. Немецкий голос взлетает и низвергается, перепрыгивает с места на место, офицер поднял руки над головой, он отбивает ритм локтями в такт своему победоносному голосу, все растроганы, как в те минуты, когда под военную музыку проносят знамя; два кулака открываются и взмывают в воздух, люди вздрагивают, офицер вопит: «Хайль Гитлер!» У эльзасцев остолбеневший вид; Гартизе поворачивается к ним и испепеляет их взглядом, потом поворачивается к коменданту, выбрасывает руку вперед и кричит: «Хайль!» Наступает неуловимая тишина, и тут же поднимаются еще руки; Брюне невольно хватает Шнейдера за запястье и сильно сжимает его. Теперь кричат все эльзасцы. Но одни выкрикивают «Хайль» с неким энтузиазмом, а другие просто открывают рот, не издавая ни звука, как люди, которые в церкви лишь делают вид, что поют. В последнем ряду, опустив голову, засунув руки в карманы, со страдающим видом стоит какой-то высокий малый. Потом руки опускаются, Брюне отпускает запястье Шнейдера; французы молчат, эльзасцы снова становятся по стойке смирно, лица у них цвета белого мрамора, ослепшие и глохшие под золотым ореолом их волос. Комендант отдает приказ, колонна трогается, французы расступаются, эльзасцы проходят маршем между двумя шеренгами любопытных. Брюне оборачивается, он смотрит на ошеломленные лица своих товарищей. Он хотел бы прочесть на них ярость и гнев, но видит всего лишь мерцающее желание. Вдалеке открылись решетчатые ворота, немецкий комендант стоит на крыльце и с добродушной улыбкой смотрит на удаляющуюся колонну. «Ну и дела! — говорит Ацдре. — Ну и дела!» — «Мать твою так, — бурчит какой-то бородач, — а вот меня угораздило родиться в Ли-може…» Андре качает головой, он повторяет «Ну и дела!» — «А что, что-то не так?» — спрашивает у него повар Шарпен. — «Ну и дела!» — повторяет Андре. У повара веселый и оживленный вид; он спрашивает: «Послушай-ка, если бы надо было крикнуть «Хайль Гитлер» и тебя освободили бы, ты бы крикнул? Ведь это ни к чему не обязывает. Кричишь одно, а думаешь другое». — «Я-то? — говорит Андре. — Конечно, я бы крикнул что угодно, но они — другое дело, они — эльзасцы, у них долг по отношению к Франции». Брюне делает знак Шнейдеру; они уходят и уединяются в соседнем дворе, пока пустынном. Брюне прислоняется спиной к стене под площадкой напротив конюшен; недалеко от них на земле сидит, обвив колени руками, долговязый солдат, у него редкие волосы и заостренная голова. Но он им не мешает. У него вид деревенского дурачка. Брюне смотрит себе под ноги и говорит: «Ты видел двух эльзасских социалистов?» — «Каких социалистов?» — «Среди эльзасцев мы обнаружили двух социалистов; Деврукер вступил с ними в контакт на прошлой неделе, и они были настроены по-боевому». — «И что?» — «Они вскинули руку вместе с остальными». Шнейдер молчит; Брюне задерживает взгляд на деревенском дурачке, у этого молодого человека точеный нос с горбинкой, нос богача; на его изысканном лице, вылепленном тридцатью годами безбедной буржуазной жизни, с хитрыми морщинками, впадинами и изгибами мыслящего существа, застыло растерянное спокойствие животного. Брюне пожимает плечами: «Все время одна и та же история: однажды соприкасаешься с человеком, он согласен; на следующий день — пшик, он меняет комнату или же делает вид, будто вовсе с тобой не знаком». Он показывает пальцем на дурачка: «Я привык работать с людьми. Но не с этим». Шнейдер улыбается: «Это работало инженером у Томпсона. Что называется, мальчик с будущим». — «Что ж, — говорит Брюне, — теперь его будущее осталось позади». — «Сколько нас реально?» — спрашивает Шнейдер. — «Говорю тебе, никак не могу точно узнать; цифра неустойчива. Ну, предположим, сотня». — «Сотня на тридцать тысяч{28}?» — «Да, сотня на тридцать тысяч». Шнейдер задал вопрос безразличным тоном; он никак не комментирует, однако Брюне не осмеливается на него посмотреть.
«Ситуация развивается неблагоприятно, — продолжает Брюне. — Судя по тридцать шестому году, мы должны были бы сгруппировать добрую треть пленных». — «Сейчас не тридцать шестой год», — говорит Шнейдер. — «Знаю», — соглашается Брюне. Шнейдер трогает ноздрю кончиком указательного пальца: «Дело в том, что мы вербуем преимущественно крикунов. Этим объясняется нестабильность наших сторонников. Крикун не обязательно недовольный; наоборот, он рад возможности покричать. Если ты ему предложишь сделать вывод из того, что он говорит, он с тобой, естественно, согласится, согласится, чтобы ты не подумал, что он сдрейфил, но как только ты поворачиваешься к нему спиной, он превращается в пустоту: я убеждался в этом много раз». — «Я тоже», — подтверждает Брюне. — «Нужно вербовать непримиримых, — говорит Шнейдер, — всех честных людей левых взглядов, которые читали «Марианну» и «Вандреди»[14]{29} и верили в демократию и прогресс». — «Что ж, ты прав», — соглашается Брюне. Он смотрит на кресты на