на телах друг друга.
– Ты неисправимый романтик, Сэмюэль. Даже если это означает целовать труп.
– Заткнись, – повторил я, выдавливая из себя улыбку. Ей удалось слегка улыбнуться в ответ.
– Я ценю твой дух нормальности… даже если для меня во всем этом нет ничего нормального… хотя для здешнего персонала это comme d’habitude141. Сюда, на этот этаж, тебя перемещают, когда конец близок.
– Как давно ты знаешь…?
– Что умру? С тех пор, как в шесть лет впервые узнала о смерти, когда умерла моя двоюродная бабушка Вероник. Поскольку мне сейчас шестьдесят шесть, я прожила с осознанием неизбежности смерти шестьдесят лет.
– Меня радует, что твое остроумие все еще в целости и сохранности.
– У меня сейчас редкий момент ясности, возможно, связанной с твоим приездом. Но… как долго я живу с этим фатальным раком? Полтора года назад у меня обнаружили опухоль в левом легком. Хирургия, химиотерапия, радиация, ремиссия. Обычные танцевальные па рака. А потом обнаружили еще одну опухоль. Только эта оказалась намного опаснее. Она дала метастазы, распространяясь повсюду с особой свирепостью и с такой скоростью, что аж дух захватывало. Два месяца назад мне сказали: возможно, остался еще год, если повезет и я соглашусь на агрессивное воздействие. Но мой онколог предупредил, что меня ждет год агонии, если я пойду по этому пути. Лучше принять паллиативную помощь и максимально использовать оставшееся время. Затем прогноз «на двенадцать месяцев» превратился в три месяца. Потом в шесть недель. И наконец… «У вас в запасе семь дней, в лучшем случае». Именно тогда я и связалась с тобой. Когда ты сказал, что приедешь сегодня утром, я попросила Лоика обойтись пока без морфия. Морфий – это замечательно. Лучший кайф в конце жизни. Но с морфием нет ясности, нет сознания, нет языка.
– Но без него есть боль?
– Конечно. Но я могу справиться с этим какое-то время – для меня важен этот миг просветления с тобой.
– Мне так жаль.
– Но почему? Рак легких – обычный исход, когда выкуриваешь по тридцать – сорок сигарет в день на протяжении пятидесяти лет. Этого следовало ожидать. Тем более что все мне говорили: это глупая привычка.
Пауза. Я почувствовал, как ее пальцы пытаются обхватить мои пальцы, но у нее было слишком мало сил. Я нежно сжал ее ладонь, опасаясь, что ее пальцы, настолько хрупкие, могут просто сломаться.
– Я просила не устраивать никаких похорон, – сказала она. – Никакого погребения. Мой прах будет развеян там, где Шарль и Эмили сочтут нужным… если вообще где-нибудь. Никакой таблички на дереве. Никакой урны для захоронения на кладбище. Ничего, что могло бы отметить мое пребывание здесь. И абсолютно никакой поминальной службы позже. Я просто хочу исчезнуть.
– Понимаю.
– Ты не одобряешь.
– Я – не ты.
– Да, но ты был неотъемлемой частью меня. Той, что я унесу с собой в великое неизвестное.
Я закусил губу, проглатывая рвущиеся наружу рыдания.
– Если ты разрыдаешься, я прикажу тебе уйти. Знаешь, что написал Пуччини на полях партитуры «Богемы» в тот момент, когда Мими умирает? «Чувство, никакой сентиментальности». На днях я сказала то же самое Шарлю и Эмили.
– Как Эмили?
– Давай начнем с Шарля, который спит в соседней палате.
– Серьезно?
– Видел бы ты свое лицо. Как у нашкодившего любовника, ожидающего, что разгневанный муж ворвется и вызовет его на дуэль. Шарль вряд ли это сделает, поскольку он пожилой человек, прикованный к инвалидному креслу… и скоро присоединится ко мне на том свете. Эмили очень тяжело все это переживает. В прошлом году она вышла замуж за своего приятеля. Его зовут Жан-Пьер. Она полностью оправилась от своих травм, и вот самое большое чудо – она беременна. Врачи сказали ей, что, если она будет очень осторожна, ее когда-то переломанное тело сможет выносить ребенка. Она должна родить через четыре месяца.
– Чудесная новость, – сказал я.
– Я всегда хотела быть бабушкой. Море удовольствия без всяких родительских обязательств и тревог. Но и в этом мне отказано.
Волна боли накатила на нее. Ее тело содрогнулось в небольшой конвульсии, агония исказила ее осунувшееся лицо. Я вскочил на ноги, собираясь нажать тревожную кнопку.
– Нет, нет, – прошептала она. – Я могу выдержать еще минуту или две.
Я придвинул свой стул ближе к ее кровати, теперь сжимая обе ее руки.
– На чем я остановилась?
– Не имеет значения.
– Нет, имеет. Так на чем я остановилась?
– Эмили.
Еще один приступ боли пронзил ее. Теперь уж я потянулся к кнопке, одной рукой все еще сжимая ее пальцы. В следующее мгновение появился Лоик. Когда он подошел, Изабель сотрясла третья судорога, и он жестом велел мне отойти в сторону. Он немедленно взялся за дело, проверил пульсометр, что-то прошептал ей на ухо. Изабель едва заметно кивнула ему, и он схватил шприц, отмерил дозу и выжал все до конца.
– Морфий? – спросил я.
Он кивнул. Я наблюдал, как наркотики разливаются по ее телу, обращая ее в покой, оцепенение, умиротворение.
– Мне уйти? – прошептал я ему.
– Останьтесь. – Он указал на стул, и я снова сел.
Изабель теперь смотрела в потолок, ее глаза были стеклянными, как озеро зимой, и боль уже блуждала где-то далеко. Словно из ниоткуда в моем сознании всплыл образ: Изабель рядом со мной в постели, с блаженной посткоитальной улыбкой на лице, с сигаретой во рту. Глядя в потолок, она говорит мне: «Кому нужны наркотики в такой момент, когда на миг или два все в жизни становится идеально?» И позже в тот день, возвращаясь под дождем в свою каморку в полузвездочном отеле, я думал о том, что познал момент чистой любви.
Я потянулся к ней и снова взял ее руки в ладони. Ее губы едва заметно шевельнулись. Улыбка? Трудно различить. Я чувствовал тепло ее рук. Я откинулся на спинку стула, не отпуская ее. И на мгновение закрыл глаза; волна изнеможения захлестнула меня. Когда я снова открыл глаза, наступил неловкий момент полного замешательства. В смысле: где я и что я здесь делаю? Часы над кроватью показывали 06:48. Я отключился всего на несколько минут. И мои руки все так же переплетались с руками Изабель. И она по-прежнему смотрела в потолок, и та небесная улыбка освещала ее лицо. Только теперь она была неподвижна. И больше не дышала.
Я резко выпрямился. Потянулся рукой к той пульсирующей точке на ее шее. Ничего. Я взглянул на монитор электрокардиографа, который теперь издавал тихий монотонный визг, и некогда скачущая импульсная линия на экране тянулась бесконечной прямой. Я в панике