* * *
Старец сидел, как икона — в переднем углу, на подушке, обрамленный с обеих сторон длинными белыми занавесками на окнах. С костлявых плеч крупными складками свисала широкая серая рубаха, поверх которой лежала почти свитая в жгут желтоватая борода, оттенявшая длинное, старчески розоватое лицо, до бровей прикрытое сверху серебристыми и реденькими волосами. Он спал сидя, опираясь костистыми кистями рук на палку, опущенные морщинистые веки казались безжизненными, ко всему прочему было совершенно не видно и не слышно дыхания. Сон его был настолько глубок, что отец даже не опасался разбудить его, ходил рядом по скрипящим половицам, звенел посудой и громко разговаривал.
— Вот так может целый день проспать и на ночь за столом остаться, — рассказывал он. — Я поначалу все вздрагивал, не умер ли? Подойду, прислушаюсь или зеркало ко рту поднесу — нет, живой! А потом раздастся такой длинный вздох, я уж знаю, проснулся. Почти ничего не ест, иногда утром рыбы немножко или сухого творогу, потом воды с медом попьет — и на сутки. Такая диета у него. Ну, ладно, ему уж за сто лет, а ты-то до чего себя довела? — отец вдруг переключился на Машу. — Это что, мода теперь такая?
И стал заставлять ее есть, подсовывая лучшие куски. Было странно и непривычно сидеть за одним столом со спящим человеком, необычный образ которого притягивал взгляд и мысли. Они приехали на отцовскую заимку с вечерней машиной, пришедшей за сливками, и застали старца в глубоком сне.
— Теперь до утра, — определил отец. — Он ведь не ложится в постель, так и спит на ногах. Да ты не торопись, наговоришься. Речь у него еще ничего, только медленно говорит, иногда не все поймешь. А начнешь переспрашивать — не любит, сердится, палкой стучит. Ведь как он пришел-то ко мне? Растел начался, мне не до праздника было, караулил ходил всю ночь и слышу: стучит кто-то за воротами, а собаки не лают. Раз вышел — стучат, второй, но три пса, и хоть бы один тявкнул! Фонарь взял, ружье, подхожу к воротам — человек стоит, сердится, ругается. Весь в рванье каком-то, на ногах чуни тряпочные. Что, говорит, не открываешь? Стучу, стучу!.. Мне чудно стало — откуда? Правда, дорога теперь всю зиму наезжена, так, наверное, с вокзала пришел.
— Почему с вокзала?
— Вот кажется, будто я нынче осенью его на вокзале видел.
— На каком?
— Да в Чулыме. Вроде похож… Да ведь бродяги-то все на одно лицо.
— А дальше что?
— Открывай, говорит, ворота! Смотрю, старик, зла не сделает, запустил.
Зубатого бросало то в жар, то в озноб.
— А он говорил, что твой родственник? Твой дед?
— Ничего не говорил.
— Ты бы спросил!
— Спрашивал, молчит, только губами шевелит. Должно быть, уже не помнит. Раз у меня спросил — где жена? Да умерла, говорю, давно. А он: и у меня тоже умерла… Это помнит. А как зовут, почему сюда пришел — ни в зуб ногой.
— Сам-то ты чувствуешь, что он родня?
— Ничего я не чувствую. Старик да старик, бродяга. Я его в баню водил. Вшей-то, вшей, как в войну!
— А ты прислушайся к себе!
— Что прислушиваться-то? Я сам старый. Слушаю вон, как бы у меня сегодня аж две коровы сразу не растелились. В один день покрылись, так поди, в один и принесут. Эти голландки, они ведь как машины… Ты погоди, утром сам спроси его. Он рано проснется.
Зубатый не спал всю ночь, сидел на пару со спящим старцем за столом и пил водку, если отец уходил в коровник, или стоял возле постели, где спала дочь. Старый и малый никак не реагировали ни на свет и хлопанье двери, ни на шум и громкие разговоры. Отец разгулялся и был уже пьяненький, когда наконец-то под утро одна из коров начала телиться. Прибежал на минуту, чтобы прихватить резиновые перчатки и какой-то физраствор.
Старец проснулся, едва за отцом закрылась дверь. Громко и протяжно вздохнул и задышал нормально. Веки поднялись, на Зубатого глянули почти слепые глаза.
— Кто это здесь? — врастяжку спросил он.
— Твой правнук, — сказал Зубатый.
— Что это ты говоришь? — он стукнул палкой. — Нет у меня никого.
— Тебя же зовут Василий Федорович Зубатый?
— Не знаю…
— Как не знаешь? Ты работал жестянщиком в Соринской Пустыни. Помнишь? В монастыре? Там мастерские держали.
Он беззвучно шевелил бесцветными губами. Зубатый терял надежду.
— А потом в страстную среду, утром, камень из земли всплыл, и вы все ушли в лес, выкопали там пещеру…
— Не знаю, — рассердился старец, судя по стуку.
— Это было в семнадцатом году! Ты пришел утром в храм, а там все затряслось, помнишь? И в алтаре появился камень. Из земли поднялся. Его закопал Арсений. Легенда такая. И сказал, выйдет, когда боги уснут. Вот боги и уснули!
— Не понимаю я… Или не слышу. В ушах гудит. Люди говорят, говорят…
— Ну, хорошо, — согласился Зубатый. — Не буду мучить, может, сам вспомнишь… Ты мне только скажи — когда боги спят, кто правит миром?
Старец постучал палкой об пол.
— Как кто? О-ох, бестолковый… Святые правят, святые.
— Почему же неправда творится, если святые правят?
— Так они же люди…