Я понял — надо бежать! Бежать, бежать и не оглядываться! Бежать через реки, через степи, через города на другой конец земли! Туда, где сейчас ночь! Бежать, бежать...
Я очнулся в мертвой стране. Надо было смываться.
«Ну! Что встала, дочка?! Заходи, мне спинку потрешь... »
Я никогда не видел ее такой.
«Не стой на пороге... Ты что? Брезгуешь своей мамкой? Входи... »
Я наклонил голову и вошел. Я уже перерос эти низкие двери...
Она сидела сгорбившись и левым глазом косила на меня. Она была как старая лошадь, испуганная старая лошадь! Она боялась идти на бойню.
Если б я вздрогнул, мы все бы, наверное, проснулись. Все. И что было бы? Не знаю. Пробужденье от кошмара бывает еще страшнее.
«Ну что ты, доченька?.. Ну?.. Я замерзаю... Намыль меня. Помой спину. Мой живот. Мою грудь... »
Я искал глазами мочалку. Потом наклонился к ее груди.
«Я тебя ею кормила-поила... Вот. Вот так. Спасибо тебе. Спасибо, царь-жаба, что вернул мне мою доченьку на ночь. Только на ночь... »
Она вдруг приложила палец к губам и насторожилась. Она прислушивалась. Так, будто слушала ответ. Будто слышала эхо.
«Не бойся, доченька! Не бойся! — шептала она. — Я не отдам тебя обратно! Не получит никто мою доченьку! Пусть возьмет сына! Мы всех обхитрим! Ты же знаешь, какая я хитрая! Как я могу! Я наряжу сына в твое платье, и пусть царь-жаба его возьмет! Пусть он его забирает! Мы его причешем! Он станет как ты! Он пойдет вместо тебя! У нас еще ночь впереди... Вся ночь... Да, моя красавица?! Да? Ну что ты молчишь?! Да?.. »
И, хихикая, она начала креститься и кланяться. «Спасибо тебе... Царь-жаба! Спасибо! Спасибо! Отпустил ты мою душу-доченьку на одну ноченьку! Спасибо тебе! А как светать начнет, возьмешь ее! Только дай нам проститься... Проститься с моей красавицей доченькой... »
Дрожа, я взял в руки сухой лепесток мыла. Он был такой острый, как нож, как бритва, как осока. Им можно было перерезать горло! Опустив руки в таз, я принялся медленно намыливать мочалку.
«Тихо! Тсссс! Тихо! Не двигайся! Вот... Вот... Сейчас. Сейчас я его возьму».
Мать смотрела во все глаза на мое плечо! Она протянула руку! Приказала: «Нагнись ко мне! Ближе! Ближе, дочка!»
Я весь чесался! Платье облепило, кожа зудела.
«Вот. Все!» — сказала она, улыбаясь. Я увидел в ее пальцах волос. Длинный белый волос. Она его вытянула, просматривая на свет. Это был волос Ольги.
«Так, — сказала она. — Посмотрим».
И начала наматывать его на мизинец. Так сосредоточенно. Так внимательно. «А... Б... В... Г... Д... Е... Ж... 3... И... К... — Она замолчала. — Дальше ты знаешь? Как дальше... Всегда после «К» путаюсь... Проверим. Кто жених твой будет... »
Мы хором проговорили Л... М... и на О волос кончился.
«Его будут звать... Какие бывают имена на «О»... Так-так... Совсем немного. Почти и нет. Олег только. Да. Только Олег».
Он остался на платье. Ее волос. Вот он. Вот. Мать тем временем дула на него. Он высох и трепетал в ее пальцах. «Все», — сказала она и выпустила волос.
Склонив головы, мы оба пытались проследить его путь. Одними глазами. Куда он упал... А вода все лилась и лилась из моего ковша.
***
Не знаю почему, мне было так грустно... Может быть, это была любовь? Любовь, медленно падающая с неба, как стервятник. Как ворон. Любовь, которая крадется лисицей к умирающему в степи...
Я не хотел отвернуться. Ее ребра. Ключица. Груди, как яйца на сковородке. Она улыбалась: «С гуся вода! С меня худоба... »
Намыль меня так. Руками. Не мочалкой. Не бойся... Не бойся...
Она была права. Она наблюдала за мной. Я пытался намылить мочалку лепестком мыла.
Теперь я намылил руки. Лепесток-бритва исчез. Лепесток, который остался от Ольги. Теперь он был в моих руках. Мой фетиш, который я тайком подносил к лицу. Который я тайком нюхал. Чем я отличался от матери? Ничем. Я тоже сошел с ума.
Я намыливал ей руки. Плечи. Я был близко-близко. Кожа. Да. Волоски... Много волосков... Она сидела, опустив голову. Молча. Я слушал ее ровное дыхание и намыливал.
В маленькое банное окошко падал оранжевый вечерний свет. Ни пара, ни дыма. Баня остывала.
Мне стало спокойно-спокойно. Все больны. Мы все больны. Все. Мать, я, дядя, солдаты. Все тела. Одежда — она тоже больна. У тела все болит. Оно смеется и плачет. Оно серьезно. Да. От боли. Мы все больны. Все.
«Ты что сопишь? Теперь холод собачий! Я замерзла!.. »
Она, вздохнув, наклонилась. За мочалкой. Да! За мочалкой! Она ее подняла с пола! Это был непорядок! Полный бардак! Мочалка на полу! Где у меня глаза?! И руки? Руки у меня под хуй заточены! Дырявые! Я щелкаю ебалом и мышей не ловлю! Боже! Началось...
В ней было столько трезвости! Столько практичности! Она-то следила за порядком! Даже не надо закрывать глаза! Не надо колдуна! Стоит только уронить мочалку на пол и все! Все становится как раньше! Казалось, уже ничто не разбудит ее! Ха! Не тут-то было! Беспорядок способен воскрешать! Поднимать из пепла! Хаос — это изнанка чуда! И вот благодаря чуду она на меня смотрит, нахмурившись. Серьезно.
«А теперь давай живот... — сказала она требовательно. — Сама не могу наклоняться. Шея болит».
Она расставила ноги. Как для упора. И выпрямилась.
«Ты здесь лежала. В животе. Здесь была... Ну давай! А то я продрогла! Давай! Согрей меня... »
Я намыливал ее живот. Потом поднял осторожно грудь и намылил под ней. Мать смеялась беззвучно. Открыла рот, прекрасный рот, и смеялась. Черт, ей, видно, было щекотно! Она вздрогнула и спрятала груди, закрыла их большими ладонями. Так странно, я заметил черноту под ногтями. Остатки земли с нашего огорода. Они всегда были такими, ее пальцы, даже в аптеке. Даже после хлорки.
Загорелые по локоть руки, почти черная шея, черное лицо, мутные карие глаза и прекрасный рот. Белые ровные зубы. Ее сокровище. Молодой рот, полный жемчуга.
«Ох, какие! Какие у меня ручищи! У тебя совсем другие. А какие титьки? Это вы! Все высосали из меня! До донышка! Раньше они были как пирожки. Маленькие белые пирожки... Такие белые, как пирожки. И соски — вишни... »
Ее тело. Старое тело. Я будто мыл ее перед смертью. Без запаха тело. Как старая застиранная и очень чистая рубаха. Да. Тело без сил. Без огня...
Она замолчала. Я смотрел в пол. Вода стекала у нее между ног. По волосам. Тонкой молочной струйкой. Худые ноги с отвисшей кожей.
«Ох, как горячо! Как хорошо, дочка!» — приговаривала она, закрыв глаза. Если б я мог тоже закрыть глаза...
«Ну вот. Теперь я совсем чистая. Теперь окати меня... Щелоком».
Я зачерпнул воду, такую горячую, такую чистую, что она казалась сухой, и потихоньку вылил ей на голову. Ковш очень чистой сухой воды. Она сидела, наклонившись вперед, сгорбившись, как на приеме у врача. Как будто я прослушивал ее легкие. Длинные седые волосы прилипли к спине, к плечам, свисали вперед. Я все поливал и поливал, а она вздрагивала, приговаривала: «С гуся вода! С меня худоба», — и опять вздрагивала... Она смеялась. Она запела... А я все поливал и поливал... И сам не заметил, как улыбаюсь. Я чуть сам не запел. Напевать, смеяться, болтать... Я будто купал ребенка... Я будто мыл свое тело.