— Но ведь он пил уже тогда, — перебил Бореньку Лузгин, — мне же рассказывали: когда ваш головной офис еще был в Москве, люди не могли попасть к нему неделями. Он же пил на своей даче в Жуковке. Люди сидели в приемной, им говорили: будет в одиннадцать, будет в час, будет в три, придите завтра в девять. Ну, было же такое, Боря, что скрывать-то! Но я причины не пойму…
— И не поймешь, — сказал Пацаев. — Все, ладно, я побег. Тебе тут, кстати, некто Сорокин звонил. Знаешь такого?
Лузгин кивнул и сразу отрезал вопросом опасную тему:
— А Земнов не звонил? Ничего нового нет? Ну, про внучку старика… Ты его видел, Земнова? Не спросил?
— Видел вчера, но не спросил.
— Ну как же так, Боря!
— А вот так! — обиделся Боренька. — И без этого столько проблем, особенно у Димки. Да ты глазоньки-то не выпячивай, не надо… Были бы новости — он бы первый сказал. Ишь ты, блин, один дедушка Вова у нас такой добренький… Ты вообще знаешь, что тебя наши пресс-бабы зовут Дед? А меня не зовут. А ведь мы с тобой одногодки. Вот так-то.
Лузгин подумал не спеша: не дать ли ему в морду? А еще лучше — выпить. Чего угодно, например — пива, и много, до тяжелой смури, когда тело в порядке, а голова уже не держится. Или водки, и тоже много, и смурь будет другая: голова в порядке, мысли вьются, а ниже — сплошное желе. Абсенту и кофе тоже неплохо, до галюников, с дискретными перемещениями в пространстве и времени. Нет, виски! Это благороднее. Не угодно ли, сэр? Отнюдь! В каком смысле, сэр?.. Лузгин знал, что он удержится, хотя и сильно накатило впервые за весь период трезвости. Но он знал: это только первый звоночек, когда хочется чего угодно, лишь бы внутрь, но знаешь, что с этим справишься. Потом будет звоночек второй, когда нестерпимо захочется чего-то конкретного, и даже вкус всплывет в гортани, и рот наполнится слюной, но с этим ты справишься тоже. А вот когда приспичит в третий раз, и снова чего угодно, и ты вдруг почувствуешь невероятную близость, доступность спиртного, не важно где оно: рядом, в холодильнике, или за полгорода в ночной единственной лавке, вот здесь ты сдашься. Еще продержишься час или день, или минуту, еще наберешь полную грудь воздуха и задержишь дыхание, и будешь терпеть изо всех сил, до мушек и кругов в глазах, но вскоре выдохнешь неминуемо, потому что дышащему нельзя без воздуха.
Он никогда, однако, не умел пьянствовать дольше трех суток подряд. Жить в подпитии — да, мог и дольше, однако же не пьянствовать по-черному. Но ему нравилось именно пьянствовать. А потом болеть, отходить, отдыхать от алкоголя и, едва почувствовав себя условно трезвым и относительно здоровым, напиваться снова. Многие из его закадычных друзей постоянно находились в подпитии, что, впрочем, совсем не мешало им при любом удобном случае напиваться вдрызг, а далее опять продолжать существование в подпитии. Так жил, пока не умер, его друг — телевизионный режиссер, вяло преследуемый общественностью и начальством за вечный запашок. Режиссер пил по принципу «одна минута — один грамм» и за рабочий день высасывал бутылку соответственно. Всем помнился хрестоматийный случай, когда режиссер, внявший голосу разума и профсоюза, вышел на запись трезвехоньким и схлопотал немедля докладную за появление на работе в нерабочем состоянии: он путался пальцами в кнопках и не успевал реагировать на происходящее в студии. Лузгин видел, как он плакал в коридоре, потом хватил сто граммов спирта в аппаратной, пришел в себя и впредь таких нелепостей, как неожиданная трезвость, себе уже не позволял. Он был хорошим другом, и Лузгин вспоминал его с нетягостной, тешащей душу печалью, как и многих других хороших друзей, которые, казалось, всегда будут рядом, а потом в одночасье исчезли. Другие, что с годами приходили им на смену, их заменяли, но не замещали, а водка замещала все на свете.
— Послушай, Боря, — сказал Лузгин уткнувшемуся в экран компьютера Пацаеву, — ты Вальку Ломакина знаешь? Ну, лыжник, спортсмен знаменитый.
— Который вокруг тебя крутится? — Боренька щелкал мышью, не отрываясь от экрана.
— Почему — крутится? Он мой друг, мы сто лет с ним знакомы.
— Жулик он, твой друг Ломакин. Жулик и кидала.
— А ты откуда знаешь? — растерянно спросил Лузгин.
— Работали вместе.
— Когда?
— В начале девяностых. Он нашей нефтью приторговывал.
— Да ты что?
— А вот то… — Пацаев щурился в экран и почесывал бороду свободной рукой. — Вокруг нас тогда много разных бандитов крутилось.
— Бандитов? Почему — бандитов?
— Сам сказал: лыжник, спортсмен.
— Ну, не каждый спортсмен…
— Который в нефтянку лез — каждый. Или был из бандитов, или под ними ходил.
— Но ты же сам с ними работал! — отчаянно выпалил Лузгин. Боренька приподнял брови, но взгляд на Лузгина не перевел.
— А мы со всеми тогда работали, — сказал Пацаев. — Такое было время. Веселое…
— Ну, а Валька конкретно?
— Я же сказал тебе: жулик, кидала.
— Поймали, что ли?
— А че ловить-то? Сам попался. Больше мы с ним дела не имели. Вот он и шустрил на вторичном рынке. Потому и полез к Кафтанюку. А этот сам кинет кого хочешь… Ты его спроси при случае про флотский мазут из Омска.
— Кого, Ломакина?
— Ну да. Девяносто восьмой, как раз перед дефолтом. Спроси, спроси… Интересно, что он тебе расскажет… О, глянь, «Тьюмен тудэй» кусок из твоей книги забамбашила! Любуйся…
Лузгин рванулся к монитору. Знакомый текст занимал в газете разворот со второй полосы на третью. Он быстренько вчитался: мемуары дедов, история с Прохоровым — и возмущенно заорал на Бореньку: почему без спроса, он же автор! Пацаев ответил спокойно, что согласованные тексты размещаются на открытом сайте компании, Лузгин в курсе, а открытый сайт для того и существует, чтобы им пользовалась пресса, так что нечего орать — смотри, как много взяли, радоваться надо, плохого текста столько не возьмут. Лузгин сказал, что эдак мы всю книгу растранжирим по кускам, потом неинтересно будет, исчезнет эффект новизны, неожиданности, думать же надо, на что Пацаев иронично усмехнулся и похлопал его по плечу: мол, все в порядке, не дергайся, оценят твой труд и талант, будь спокоен, и добавил, как бы между прочим, что в кассе премию дают к Новому году, Лузгин есть в списке, Траор утвердил, так что рви когти, писатель, и портфель возьми, а то не донесешь…
Большинству сотрудников компании переводили деньги на банковские карточки, что было, в свою очередь, рекомендовано и Лузгину, но тот из вредности уперся, счёт так и не открыл даже после служебной записки от Траора и показного пацаевского нытья, и от него отстали. Более того, когда он являлся по установленным дням в бухгалтерию, тамошние женщины улыбались ему и обхаживали как неразумного сына полка. А денег Лузгину платили все больше и все чаще. Он понимал, что это связано с окончанием производственного года, — такое бывало и раньше, даже в советских конторах, — и на фоне членов совета директоров, получивших недавно, как говорили в коридорах, по миллиону долларов в качестве рождественского бонуса, он получал даже не копейки, а доли копеек, а все же в сумме за три неполных месяца вышло изрядно. Жил он у тестя с тещей на полном пансионе, почти не тратился, разве что на дорогие сигареты, и с удивлением обнаружил, что деньги, если бросить пить, растут как бы сами собой. К весне он должен закончить книгу, и ежели все и далее пойдет таким же образом, — он не заквасит и его не выгонят с работы, — то после расчета он может вернуться в Тюмень богачом. А коли еще выгорит с Ломакиным… Никакого смысла возвращаться в Тюмень не было, и с Ломакиным едва ли что-то выгорит, но было приятно видеть пачки денег в отведенном ему нижнем ящике кабинетного стола, когда он нырял туда за бумагой и письменными принадлежностями, и сознавать, что даже если что-то вдруг случится, эти деньги смогут достаточно долгое время удерживать его на плаву. Да ничего они не смогут, сам себя опровергал Лузгин, будучи не в духе: если что случится, он обязательно запьет, а коли он запьет, то все случится в самом худшем виде.