Противопоставить бессмертию уступчивый смертный может разве что скорость.
— Ну-ка, газу, пилот! Едем на железнодорожную станцию. Вези меня срочно на бан. Скорее, дружище, я очень спешу…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ (Полифония) Мои познания в математике сводятся к простейшей аксиоме: все в этом мире кратно трем.
Из письма Л. фон Реттау Ж.А.Пуанкаре от 17.11.1899 г.
Потайная копилка сюжетов, куда Суворов складировал свои невоплощенные замыслы, значительно превосходила для него ценой все то, что было им уже создано, а именно: четыре романа, книгу эссе и два сборника уютных слогом и вполне симпатичных рассказов. Среди нереализованных задумок была, например, такая: новелла, начавшись с четкой смыслом и ритмикой фразы, внезапно «буксует» — в концовке первого же абзаца — и никак не решится подобрать к ней нужное слово из трех, подходящих ей, почти идеально, «по ранжиру» и логике. Единственный способ проверить, какое из этих слов истинно — взять и продолжиться им. И вот, поочередно пробуя варианты, новелла стремительно движется к развязке, характер которой всякий раз продиктован сделанным выбором и на удивление резко контрастирует как с первоначальной идеей произведения, так и с теми ее трансформациями, что становятся результатом двух других предпочтений. В итоге текст, превратившись в свои вариации, не может распределить между ними право первородства и потому утрачивает достоверность облика: быть чем угодно — значит стать, по сути, ничем. В поисках тождества самому себе он решает тронуться вспять, чтобы установить, в какой точке повествования допущена ошибка, но постепенно, строка за строкой, стирая слово за словом, рассыпается в прах, обернувшись в финале чистым листом бумаги…
Осуществить этот замысел Суворову не довелось: придумать сюжет оказалось проще, чем сочинить заветные три слова (пожалуй, Дарси бы с этой задачей справился с легкостью). Однако была здесь причина и иного свойства: нежелание Суворова подойти к той черте, за которой — крушение всего, во что он верил. Неспособность отречься от своих устоявшихся принципов, утверждавших, что литератор обязан творить сообразно высшим законам гармонии — находить согласие там, где любые созвучия слывут заведомо утерянными. За его упрямыми усилиями возродить дух прежних эпох, когда словесность еще почиталась заповедным святилищем, а не казенным хосписом для патологий, скрывались не столько бунтарство и смелость, сколько осторожность и страх: оправдать свою жизнь подобием смысла вопреки ее очевидной бессмысленности было хоть и зазорно, но как будто все же достойнее, чем безропотно расписаться в своем пассивном приятии тотального абсурда бытия. Критики потолковее находили в его романах переклички с Достоевским и Камю, Джойсом и Маркесом, Кафкой и Сарамаго. Их менее деликатные собратья по окололитературному цеху обзывали Суворова весовщиком, бросающим старые гирьки на украденные у классиков мерники, и корили Суворова почем зря за вопиющую «несовременность». Самые же умные из числа профессиональных читателей на публике снисходительно отмалчивались, а при встрече любезно пожимали руку: «Поздравляю. Я уж думал, в наши дни такое создать невозможно».
Совершенствуя раз от разу свое мастерство, обретая сноровку и силы, Суворов, однако, не мог отделаться от подозрения, будто пишет не то, что хотел бы, пишет «врозь», вопреки своей совести. Где-то на самом дне ее тупым, толстым камнем угнездилось сомнение: не есть ли его непреклонная воля к сопротивлению всего лишь попытка к постыдному бегству — от его же сознания? Впрочем, ответить на этот вопрос было отнюдь нелегко: Суворов умел лучше чувствовать, чем понимать. Поэтому стиль его был осязанием мира, а не его постижением. Живописным узором мелодий, а не лаконичной партитурой изобличающей их мнимую целостность графики. Однако чем уверенней, гуще, мощнее становились мазки на холсте, тем быстрее картина лишалась для автора притягательности. Кризис был неминуем.
Сюжет: человек получает письмо и обнаруживает в конверте клочок бумаги с единственным словом: «Спасите!». Приняв послание за чью-то шалость, он сразу о нем забывает, но спустя пару дней получает по почте такое же. Розыгрыш начинает его раздражать. Перебрав в уме приятелей, любящих подурачиться, он останавливается на одном и звонит ему по телефону. Взяв шутливый тон, журит его за детские проказы, но потом, рассердившись на притворство, с которым тот отрицает вину, уже довольно грубо требует прекратить эти проделки. Бросив трубку и поостынув, он понимает, что ответы собеседника скорее свидетельствуют о его непричастности к происшествию. На следующее утро он находит в почтовом ящике письмо. Взывающее к помощи слово написано почерком, который кажется человеку знакомым, причем очень давно. Он потрошит бюро, где пылится позабытая корреспонденция, с головой окунается в прошлое, от которого, думал, избавился многие годы назад, вспоминает себя лучше, моложе, доверчивей, ощущает близость разгадки, но, переворошив все вверх дном, так и не находит ничего похожего на почерк из писем.
Количество их не убывает. Более того, они приходят с назойливой регулярностью, трижды в неделю, по нечетным будничным дням. Поскольку ни обратного адреса, ни даже штемпеля на конвертах нет, человек решает подкараулить того, кто их вносит в подъезд. И вот, как-то пятничным утром, набравшись терпения, он ждет на лестнице. Явившийся почтальон передает ему газеты, журналы и разную рекламную дребедень. Письма нет. На все расспросы почтальон отвечает невозмутимым «Не знаю. Не доводилось. Не замечал». Человек просит его быть впредь внимательнее и, коли вдруг попадется конверт без почтовой отметки, не полениться доложить ему лично. На том расстаются, а ближе к обеду, заглянув в ящик, человек вновь обнаруживает там все то же послание. В понедельник он проводит на лестнице весь день, вызывая недоуменные взгляды соседей. Ящик пуст. Вернувшись в квартиру после полуночи, человек вмиг засыпает. Впервые он спит плотным и легким, как облако, сном.
Но во вторник оно возвращается. Отныне письма приходят к нему по дням четным. Зато теперь ясно одно: балует какой-то сосед. Человек начинает придирчиво всматриваться в лица тех, кто попадается ему на лестничной клетке. Толку нет: можно думать на всех, а значит, на каждого. Он растерян, встревожен, подавлен. Среди тех, кто живет с ним в подъезде, нет ни одного, с кем бы он был знаком столь тесно, чтобы знать его почерк. Обращаться в милицию глупо, ведь в конвертах нет ни угроз, ни намека на канун какой-то опасности. Наконец, придумав предлог, он все же идет в участок, объяснив свое посещение лишь чистосердечным желанием поспешить кому-то на выручку. А вот кому — просит в том разобраться. По скептичным улыбкам одетых в мундиры людей он понимает, что на содействие рассчитывать не приведется. В своей беде он одинок, да и разве повернется язык назвать его проблемы бедою?..
Он старается жить, не обращая на письма внимания. По нескольку дней он не вскрывает свой ящик, а открыв его, научается выкидывать конверты в мусорное ведро, не удосужившись проверить их содержимое. Он думает: когда-нибудь им все равно надоест. Главное — не обращать внимания.
Итак, он живет, не обращая на письма внимания, пока вдруг не оказывается в чужом городе, куда направлен в командировку. В гостинице, где обычно он размещается, мест нет. Приходится ехать в другую. Пока он заполняет формуляр, портье, прочитав на бланке фамилию, говорит: «Вам письмо». Человек холодеет. С ним случается нервный срыв. Проведя в больнице два месяца, перед тем как вернуться домой, он просит лучшего друга: сходи и проверь, нет ли там писем.