Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109
чтоб писа́ть, посещаем определенное кафе, собираем керамических уточек, ходим, раскрасив лица в зеленый и желтый, на игры «Упаковщиков» [66] и так далее, стараясь урвать себе праздника, пока тот самый корабль, о котором шла речь выше, не пошел ко дну.
Нос в его краткой отлучке в широкий мир вполне преуспевает – лучше самого Ковалева. За одно утро он успел обрести все то, что, судя по всему, Ковалев желал бы для себя: продвижение по службе, дерзость, властность, карету с кучером. Нос Ковалева счастливее и свободнее самого Ковалева, деятельнее и блистательнее. (Его, словно героя любовного романа, задерживают, когда «он уже садился в дилижанс и хотел уехать в Ригу».)
Нос – лучшее, что есть в Ковалеве, не подхалимское, уверенное в себе, способное отряхнуть привычку к приличиям, какой рабски служит Ковалев, нос умеет мыслить и жить по-новому и, так сказать, сбегать на континент. Нос – непокорный внутренний дух Ковалева, которому жмут узы современной жизни, нос, по мнению некоторых критиков, – это пенис (с его утратой Ковалев теряет свое мужское начало, не способен вернуться к своей романтической ненасытности), однако красота этой повести – благодаря или вопреки всему этому, а может, и так, и эдак, – в том, что нос остается… носом. Своего рода. Настоящим и метафорическим. Носом, который непрестанно меняется в зависимости от того, для чего он нужен истории. Нос – инструмент, посредством которого нам удается отправиться на поиски того, что сущностно и что мы утратили. Посредством носа Гоголю удается эта его безумная пляска радости. Но вместе с тем это нос. На нем даже есть прыщ.
Как писателю выбираться из подобной истории?
В начале части III нос вновь оказывается у Ковалева на лице. Чтобы отпраздновать это, Ковалев с носом отправляется на Невский проспект и увенчивает этот день покупкой незаслуженной орденской ленты. В этом ощущается финал. (Прямо здесь и можно было б закончить: «…потому что он сам не был кавалером никакого ордена».) Но в такой концовке есть нечто неудовлетворительное, и связано это, думаю, с тем, что в нашей тележке ВПЗ всю дорогу пролежала одна штучка, о которой мы упоминали ранее: иррациональность, которую нам пришлось терпеть всю повесть напролет – все эти неподвязанные сюжетные линии, накапливающиеся неубедительности, мусорный след из не объясненных и необъяснимых событий, какой автор оставил после себя, его сказовые причуды (болтовня, отвлечения, неспособность «отличить проходное от значимого», «несообразные повествовательные акценты» и «безосновательные допущения»). С такой концовкой получается, будто нас вроде как облапошили. Доверяли мы доверяли рассказчику, а он до самого конца так и не раскололся. В допущенных излишествах в повествовании автор (его рассказ) не оправдался (не отчитался о них).
Мы чувствуем, что все это должно быть так или иначе объяснено, и друг наш слабый писатель, вероятно, предпринял бы именно это («Вообще-то, оказывается, происходило вот что…»), но если сумасшедшую логику повести разоблачить, исчезнет и ощущение пережитого откровения, какое она в нас породила, то самое чувство, что логика повести есть логика Вселенной, а повесть – искусственно созданный повод показать, как все на самом деле устроено, тогда как в обычных условиях, пока не грянет потеря или беда и не явит его нам, вселенское закулисье от нас скрыто.
Как же поступает Гоголь?
Он кается.
«Теперь только, по соображении всего, – говорит нам рассказчик, – видим, что в ней есть много неправдоподобного».
«Ой да», – думаем мы.
Но эти его слова дарят нам облегчение.
Ужинаем с другом. Ужин не складывается. Не успели мы сесть, как все пошло не так, и теперь ужин почти завершился. Что делать? Ну… признать это. Вывалить правду. «Разговор нескладный вышел. По-моему, мы избегаем говорить о твоей невесте, Кен, которую, как тебе известно, я на дух не выношу». Внезапно разговор уже не нескладный. Удалось его сложить. Была фальшь – и не стало ее, она устранена: другу впрямую сказана правда.
Или так: мы в автобусе, предстоит поездка на много-много миль, а снизу доносится странный лязг, на который водитель не обращает внимания. Наконец поворачивается к нам и говорит: «Елки, подозрительный лязг, ребята, а?»
Наше мнение о водителе тут же улучшается, и мы чувствуем себя частью более здравой системы.
В последних двух абзацах рассказчик смотрит на свою же историю искоса, с нарастающей растерянностью, выражает те же опасения, какие были у нас, просто мы их подавляли («точно странно сверхъестественное отделение носа и появленье его в разных местах в виде статского советника»), и мои остаточные недовольства развеиваются. (Продавец автомобилей посреди разговора задумывается вслух, чего он мне тут заливает, в ответ на его искренность я чувствую прилив доверия и, в конце концов, покупаю у него автомобиль.)
Даже разоблачая себя, рассказчик остается верен себе сказовому. Он критикует не то («нельзя чрез газетную экспедицию объявлять о носе»), затем отвлекается впустую («это неприлично, неловко, нехорошо!»), на миг возвращается к теме («как нос очутился в печеном хлебе?»), затем вновь уходит в сторону – порассуждать, как автор (то есть он сам) вообще додумался рассматривать подобный предмет. Ни на один поставленный им же вопрос он не дает ответа («признаюсь, это уж совсем непостижимо»), однако размахивает руками, и благодаря этому наша тележка ВПЗ словно бы опорожняется.
Я возражаю против неспособности повести логически слипнуться.
«И не говори! – поддакивает рассказчик. – Черт-те что, а?»
Этого почему-то достаточно.
Вот так – подобно тибетским монахам, недели напролет прилежно насыпающим песочную мандалу – Гоголь весело разрушает свое великолепное творенье и сметает его в реку.
Вдогонку № 5
Как-то раз, проверяя студенческие работы по «Превращению» Кафки, я наткнулся на такую фразу: «По ознакомлении с этим рассказом я отметил в себе отчетливый крен».
«Хм-м, ух ты, – подумал я. – Беда. Но вместе с тем и здорово».
Я попытался изобразить такой голос и поискать в себе результат. Вскоре у меня уже получилось несколько страниц, написанных этим голосом, и, в частности, было там вот что: «В те времена, о которых я говорю, в соответствии с указанием Координаторов мы все посмотрели образовательную запись “Оно твое, делай с ним что хочешь!”, в которой такие же подростки, как мы, рассказывают о том, как полезно для здоровья самостоятельно удовлетворять себя и делать что нравится в смысле прикосновений к себе».
По мановению руки возникла классная комната, полная подростков – явно буйных сексуально, и буйство это столь чревато неприятностями, что кому-то показалось необходимым показать этим подросткам короткометражку, поощряющую мастурбацию.
Излишне говорить, у меня не было мыслей, не сочинить ли что-нибудь на тему того, как группа помещенных в замкнутое пространство подростков справляется с могучей пробуждающейся сексуальностью. Я просто взялся поиграть на той фразе из студенческой работы, пытаясь «закосить под» ту фразу.
Через несколько строк, следуя за содержанием той же фразы, я написал: «А затем наступала ночь, и наше учреждение наполнялось звуками частого дыхания, они доносились из наших Личных Палаток, потому что все мы опробовали методики, каким учил нас фильм “Оно твое, делай с ним что хочешь!”, и, как вы догадываетесь, требовалось, чтоб малый зазор между основной стеной и опускающейся выгородкой Гендерных Зон был очень-очень узким».
И вот уже возникли эти Личные Палатки и Гендерные Зоны, отчего возник вопрос, если, коли есть у нас и мальчики, и девочки (где бы ни находилось это место), кое-кто из них, возможно, хочет удрать
Ознакомительная версия. Доступно 22 страниц из 109