— Я рад сообщить вам, что ваш сын Якоб явился домой, — с издёвкой бросил он жене, укладываясь обратно в супружескую постель.
Авраам Мендельсон упорно звал своего сына Якобом. В этом вопросе он был непреклонен, и возражения выводили его из себя. «Вы может? называть его как хотите, — повторял он, — но он был назван Якоб Людвиг Феликс, и я не вижу причины, почему бы мне не звать его Якобом».
Лея Мендельсон[11] на мгновенье пробудилась ото сна.
— Ты видишь, он встаёт с солнцем, — слабо улыбнулась она, снова погружаясь в дремоту.
— Вот к чему приводит ваше баловство, — проворчал отец, залезая под одеяло. — Поощряете его с этой дурацкой музыкой. Вот увидите, из этого не выйдет ничего путного.
Он говорил так часто и собирался повторить снова, но любая речь требует аудитории, а его жена мирно спала. Некоторое время он смотрел на неё нежными от любви глазами. Дорогая Лея, прекрасная жена, восхитительная мать. Зрелище жены, погруженной в счастливый сон, успокоило его и заглушило тревогу. Он вздохнул, качнул своим колпаком с кисточкой и, повернувшись на бок, опять уснул.
На следующее утро слуга Феликса Густав вошёл в спальню своего молодого хозяина и, как и ожидал, нашёл его крепко спящим. Зная по опыту, что его ничем не добудишься — в прежнее время приходилось лить ему на голову холодную воду, чтобы заставить открыть глаза. — Густав принялся громко петь, расхаживая по комнате[12].
Он разбирал одежду, когда дверь открылась и вошла Фанни Мендельсон.
— Всё ещё спит? — спросила она, не ожидая ответа.
Старый слуга кивнул блестящей лысиной и продолжал свою работу. Не колеблясь, юная леди подошла к брату, поцеловала его в щёку и, схватив за плечи, принялась изо всей силы трясти.
— Вставай, вставай! — скомандовала она. — Ну же, открой глаза. Уже почти полдень, и мне надо тебе что-то сказать. Что-то очень важное.
— В чём дело? — донеслось как бы из другого мира.
— Я получила письмо от Вильгельма. — Эти слова сопровождались ещё одной сильной встряской. — Его мне принёс Иоганн, когда вернулся из банка.
Феликс издал долгий, протяжный стон и с трудом принял сидячее положение.
— И что он пишет? Он всё ещё хочет на тебе жениться?
— Конечно. Он вернётся весной.
— Я думаю, что он охотится за твоим приданым, — поддразнил её Феликс.
Это была их постоянная шутка. В течение трёх лет их отец противился привязанности Фанни к Вильгельму Хензелю[13], бедному студенту Академии искусств, прерывая все дискуссии категоричным восклицанием: «Он охотится за твоим приданым!» Это замечание расценивалось детьми Мендельсонов как выражение всеобъемлющего, деспотичного и окончательного неодобрения. В последующие два года молодой художник жил в Риме, обратив на себя внимание как портретист. Только недавно Авраам Мендельсон согласился на тщательно проверяемую переписку между молодыми людьми. Постепенно он смирился с отдалённой перспективой иметь зятем художника, и дата помолвки была назначена на следующую весну[14].
— Я полагаю, ты умираешь от нетерпения прочитать мне письмо, которое только что получила, — улыбнулся Феликс. — Не возражаешь, если я буду завтракать, слушая его? На полный желудок понимаешь и сочувствуешь гораздо больше.
Фанни прочла письмо своего жениха с волнением влюблённой женщины. Поглощая свой завтрак, Феликс наблюдал за ней с нежностью и завистью. Это была любовь — чистая, прочная, всепоглощающая. Как, должно быть, прекрасно любить...
Словно угадав его мысли, Фанни опустила письмо на колени, выдохнув счастливо:
— Если бы ты знал, как прекрасно быть влюблённой!
— Почему ты думаешь, что я этого не знаю? — запротестовал он с набитым ртом. — В конце концов, Нина и я собираемся на днях пожениться, и предполагается, что мы безумно влюблены друг в друга.
— Но это не так.
— Откуда ты знаешь?
— Ты слышишь музыку, слышишь, как поют птицы, когда целуешь её?
Феликс задумался:
— А что, надо слышать?
— Видишь ли радугу, когда идёт дождь, ходишь ли по облаку, чувствуя себя на седьмом небе? Посмотришь, так будет, когда ты встретишь девушку, которую полюбишь по-настоящему.
— Боюсь, это будет слишком поздно, — вздохнул он, допивая кофе. — К тому времени отец заставит меня жениться на бедной Нине. Он вбил себе в голову, что если я женюсь, то образумлюсь и пойду работать в банк.
В этот момент в дверях комнаты появился Густав и сообщил Феликсу, что ванна готова. Фанни ещё раз поцеловала брата в щёку и вышла. В это утро, как обычно, Феликс долго нежился в своей медной лохани в форме туфли и обильно намыливался, болтая с Густавом. Затем, надев шёлковый халат, он прошёл в комнату, которую использовал как кабинет, и, вынув перо из элегантного письменного прибора, продолжал править вёрстку фортепьянной аранжировки для четырёх рук своей до-минорной симфонии, которую ему накануне прислал его английский издатель Крамер.
В течение двух часов он работал с самозабвенной сосредоточенностью. Его мозг отрешился от всех посторонних мыслей. Не слыша щебетания птиц в саду, грохота экипажей по Лейпцигерштрассе, редких шагов по коридору, он был всецело поглощён музыкой. Его красивое лицо, такое подвижное, превратилось в непроницаемую, застывшую маску. Время от времени его глаза отрывались от страниц и обращались на какое-то внутреннее видение.
Сделав работу, он издал вздох облегчения. Напряжение на его лице исчезло. Он аккуратно поставил перо в подставку, поднялся и потянул за шнурок колокольчика.
— Я собираюсь в город, — сказал он Густаву.
— Вы поедете верхом или в кабриолете, герр Феликс?
Феликс бросил взгляд на небо. День был слишком хорош, чтобы ехать в закрытом коробке.
— Я поеду верхом на Джуне. Пожалуйста, приготовь её через полчаса.
Не спеша, с максимальной экономией движений он оделся, натянув кремовые облегающие бриджи и коричневые высокие кожаные сапоги. Несколько секунд он колебался между голубым и серым камзолами для верховой езды, выбрал серый и, похлопывая себя стеком с серебряной ручкой, отправился засвидетельствовать своё уважением матери.