Но больше всего меня поразило обилие занятных мелочей, разбросанных по комнате: целая коллекция крошечных персиков и обнаженных женских фигурок, сделанных из всевозможных материалов — пластмассы, крашеного дерева, фарфора, металла и бархата.
Я стояла посреди его комнаты, такой обжитой и настоящей, так откровенно отражающей личность хозяина, и поневоле чувствовала себя незваной гостьей, назойливой и не в меру любопытной.
Внутри медленной, тяжелой волной поднималось неодолимое физическое влечение, плотская страсть, непостижимым образом связанная с невинными воспоминаниями и ассоциациями далекого детства: нежные персики, летний зной, вкус молока, гуканье младенцев; и бесконечные тайны взрослого мира.
Сверху лился мягкий, рассеянный свет. Наши глаза встретились. И я снова поддалась мощной влекущей силе таящегося в них огня. Он был так близко, что я слышала его неровное дыхание, чувствовала его запах, видела, как по щекам и шее разливается лихорадочный розовый румянец.
Мудзу поднес к моему рту чашку с японским зеленым чаем. Я едва пригубила, даже не успела проглотить — и мои губы сами потянулись к его дрожащим губам, и мы припали друг к другу, соприкоснувшись кончиками языков. В мире нет ничего более интимного и трепетного, чем это робкое и влажное касание, полное страсти и томления. Чистый, свежий, слегка горчащий вкус зеленого чая, дурманящий, чувственный запах плоти, внезапное ощущение простора и полноты чувств, сладкое головокружение, изнеможение и слабость… Я пыталась себе представить, как это будет — и вот это произошло, и мечта стала реальностью.
От его ласк у меня кружилась голова и пол уходил из-под ног. Осталась лишь одна мысль: вот оно, счастье… Никогда прежде ни один мужчина не прикасался ко мне так: нежно и бережно и в то же время уверенно и властно, словно по праву повелителя.
И мое тело радостно сдалось на его милость, оставив последний рубеж обороны. Оно добровольно отреклось от собственной воли, превратившейся в горстку увядщих лепестков, в кучку пыли, в легкий умиротворенный вздох. И он увлек меня к вершинам блаженства. Его губы и руки поработили мое тело, завладели им, снова и снова доводя до экстаза. И вот, наконец, во мне, как в пересохшем ручье, больше не осталось ни капли влаги. Я изнемогла от жажды, сгорела дотла, до полного опустошения.
К трем или четырем часам утра его жестоко-ласковые пальцы и губы смилостивились надо мной, и он уже собирался овладеть мною, но остановился и замер в бессилии.
Это меня ничуть не огорчило. Утомленная страстью, уставшая и ослабевшая, я откинулась на подушки и провалилась в сонное небытие.
Утром солнечный свет проник в окно и омыл кровать медово-янтарным теплом. Впервые за три месяца пребывания в Нью-Йорке я прекрасно выспалась.
Подушка слева от меня была пуста, а простыни еще хранили слабый отпечаток его тела. Справа, прямо на полу, у подножья кровати попыхивал белым паром знакомый увлажнитель. Увидев его, я улыбнулась; потянувшись, выскользнула из кровати и босиком тихо прошла в гостиную. Одетый в пижаму, Мудзу неподвижно сидел на синей круглой подушке, скрестив ноги и выпрямив спину натянутой струной. Что-то в его позе внушало невольную робость.
Есть мужчины, которые не могут принадлежать женщине безраздельно. После кратких мгновений телесной близости они снова становятся чужими и отстраненными, как незнакомцы. Но Мудзу таким не был.
Робость и некоторую отчужденность внушала мне его полная, отрешенная неподвижность. Внутренняя сосредоточенность, характерная для индийской и даосистской медитации, генерировала мощный энергетический поток, ощутимый даже на расстоянии.
Я тихо свернулась калачиком на диване, стараясь не потревожить Мудзу, Солнечный свет, просочившийся в комнату сквозь венецианские ставни, окрасил мебель и все бесчисленные безделушки — крохотные персики и фигурки женщин — в теплые тона. Как в волшебном сне…
Не знаю, сколько прошло времени, но, когда я очнулась от сладкой дремоты, Мудзу по-прежнему сидел все в той же неподвижной позе, как каменное изваяние. Он существовал вне времени. Был здесь, со мной — и в то же время где-то далеко.
Я умиротворенно потянулась. С тех пор как я ступила на порог этой квартиры, меня не покидало ощущение, что отныне я в безопасности. Я согрелась и телом, и душой. Словно провела здесь не одну ночь, а прожила несколько десятков лет.
Наконец Мудзу встал с подушки и, улыбаясь, подошел ко мне:
— Ты не замерзла?
Он поцеловал меня в губы и стал энергично растирать ладонью мое озябшее, все еще обнаженное тело.
— Я принесу тебе банный халат, — сказал Мудзу и сделал шаг по направлению к ванной комнате.
Но я схватила его за руку и удержала:
— Не стоит… — Я зарделась от смущения, но все-таки притянула его за шею и поцеловала долгим и нежным поцелуем. — Мне бы хотелось… — Я запнулась и робко дотронулась до его живота, потом рука скользнула ниже…
Он сдержанно застонал и опрокинул меня на диван.
На этот раз никакой прелюдии: губы и руки остались без работы. В три прыжка Мудзу преодолел расстояние до ванной комнаты и тут же вернулся с презервативом. И спустя какое-то мгновение все мое тело содрогалось от его размеренных и мощных движений.
Испытав оргазм, я подумала: «Для него нет ничего невозможного».
Он тоже кончил, но без семяизвержения.
Вечером того же дня Мудзу улетел в Доминиканскую Республику. Нам предстояла трехнедельная разлука. Мне этот срок уже казался вечностью.
5
Ее двадцать девятый день рождения
Течение времени бесконечно, как река.
Конфуций Самый трудный возраст — от десяти до семидесяти.
Хелен Хэйс Третьего января в стылом воздухе Нью-Йорка не звучали ни соловьиные трели, ни меланхоличный джаз. Мудзу не было… рядом, и веселой вечеринки по поводу моего дня рождения тоже не было. Лишь порывы пронзительного холодного ветра с Ист-Ривер и с Гудзона. Я продрогла и покрылась «гусиной кожей».
Двадцать девять — нелепый возраст. Непонятно, то ли ты все еще юная девушка, то ли зрелая женщина. У старой мини-юбки, которую все реже достаешь из шкафа, обиженный и уязвленно-горделивый вид — грустит по безвозвратно уходящей юности. И хотя в двадцать девять ты искушеннее в любви, чем в девятнадцать, не покидают смутные сомнения: так счастлива ты или нет?
В этом возрасте у моей матери подрастала восьмилетняя дочь. У ног двадцатитрехлетней Мэрилин Монро были все мужчины мира. В этом возрасте одна из самых почитаемых азиатских богинь Гуаньинь из принцессы добровольно превратилась в затворницу, предалась медитации и обрела бессмертие в Обители Будды, в месте слияния небес и моря, на острове Путо.
А я в двадцать девять покинула родину и отправилась на чужбину. Что ж, в Нью-Йорке оказалось неплохо, особенно рядом с Мудзу.