А когда посмотришь в дверь или в ряд высоких окон по обеим сторонам нашей залы, то ночь такая светлая, тихая, тонкий серп луны блестит так ярко, звезды такие ясные!.. Но вот в десятом часу точно молния блеснула, и раздался треск, даже стекла задребезжали в рамах. И блестит все чаще и чаще… Нельзя расслышать отдельных ударов, но все сливается в один гул. Это пальба на 5-м и 6-м бастионах, там, где работают новые батареи. В город бомбы не долетают.
Мы сидим и слушаем все в том же полумраке. Так проходит около часа… Вносят носилки, другие, третьи. Свечи зажглись. Люди забегали, засуетились, и скоро вся эта большая зала наполнилась народом, весь пол покрылся ранеными; везде, где только можно сесть, сидят те, которые притащились кое-как сами. Что за крик, что за шум! просто ад!
Пальба не слышна за этим гамом и стонами. Один кричит без слов, другой: „Ратуйте, братцы, ратуйте!". Один, увидя штоф водки, с каким-то отчаянием кричит: „Будь мать родная, дай водки!"
Во всех углах слышны возгласы к докторам, которые осматривают раны: „Помилуйте, ваше благородие, не мучьте!.." И я сама, насилу пробираясь между носилок, кричу: „Сюда рабочих!" Этого надо отнести в Гущин дом, этого — в Николаевскую батарею, а этого — положить на койку. Много приносят офицеров; вся операционная комната наполнена ранеными, но теперь не до операции: дай Бог только всех перевязать. И мы всех перевязываем.
Принесли офицера; все лицо облито кровью. Я его обмываю, а он достает деньги, чтобы дать солдатам, которые его несли; это многие делают. Другой ранен в грудь; становишься на колени, чтобы посветить доктору и чтобы узнать, не навылет ли, — подкладываешь руку под спину и отыскиваешь выход пули. Можешь себе представить, сколько тут крови!.. Но довольно! Если бы я рассказала все ужасные раны и мученья, которые я видела в эту ночь, ты бы не спала несколько ночей!..
Наконец рассвело. Пальба прекратилась. При доме Собрания есть маленький садик. Представь себе, — и там лежат раненые. Я беру водки и бегу туда. Там, при чудном солнечном восходе из-за горы над бухтой, при веселом чириканье птичек, под белыми акациями в полном цвету лежит человек до 30 тяжело раненных и умирающих. Какая противоположность с этим ясным весенним утром! Я позвала двух севастопольских обывателей, которые всю ночь с большим усердием носили раненых, перенести и этих. Говорили, что в эту страшную ночь выбыло из строя 3000 человек; у нас перебывало более 2000 и было 50 раненых офицеров».
На другой день начались операции и продолжались во весь день до вечера, только с небольшим перерывом для отдыха и обеда. На третий день пальба была меньше и раненых тоже; мы думали, что можно отдохнуть, но вдруг двери отворились и пошли носилки за носилками; и это оказались несчастные, которые были ранены еще в ту ужасную ночь и так и пролежали там почти двое суток. Иным французы давали воды и галеток. Все были ранены в ноги.
Я могла бы, после этих ужасных воспоминаний, рассказать что-нибудь поотраднее… Вот вспоминается мне великолепный вечер 19 мая. Я была у сестер на Северной; возвращалась я назад через бухту на катере с А. П. Стахович. Так было хорошо! Море как зеркало, пальбы почти никакой; в воздухе что-то приятное, успокоительное. И вот, зайдя на минуту в Собрание, я пошла домой, чтобы хорошенько отдохнуть, но сейчас же приходит почти вслед за мной сестра Степанова и говорит, что меня просят сейчас же идти в Собрание. Иду поспешно, не понимая, зачем меня зовут; ведь я только что ушла оттуда. И первая сестра, которая меня встретила, говорит: «Творогова сейчас принесли сюда; он ранен в грудь с левой стороны навылет».
Он был страшно бледен и так слаб, что насилу мне ответил. Прежде чем я пришла, он уже исповедовался и причастился. У нас постоянно дежурили тоже священники, имея при себе запасные дары. Я не имела никакой надежды и всю ночь в полутемной комнате просидела подле него, прислушиваясь с напряженным вниманием к его дыханию, ожидая ежеминутно последнего его вздоха. Но к утру он стал не так бледен и слаб и отвечал мне в полной памяти. Но я все-таки не решилась 21-го, в именины великой княгини, ехать на Северную, где начальница, сестры и доктора справляли праздник основательницы нашей общины. Итак, я не знаю, кто и что там было. Я боялась оставить моего раненого, так как положение его было очень опасно, хотя на третий день Николай Иванович и все доктора начали подавать надежду на его выздоровление. Ухаживать за ним мне было очень удобно, так как он и еще некоторые раненые офицеры оставались в доме Собрания, хотя и был особенный офицерский госпиталь в Екатерининском дворце.
Я всегда слыхала, что Нахимов очень внимателен ко всем раненым морякам, а тут я увидела это и на деле. На другой же день он был два раза у Творогова — спрашивал, что он желает, что можно сделать для его семейства, так как в эту минуту не было еще никакой надежды на его жизнь. Он также очень внимателен и к матросам, присылает табак, варенье и пр., часто приходит навещать их. Как же морякам не любить такого начальника?
25 мая, только что мы сели обедать на балконе, спасаясь от мух, которых в комнате целый рой, — одна бомба за другой вдруг начали свой грозный полет. Мы продолжали обедать, но Творогов прислал за мной. Я испугалась, пошла, думая, что ему стало хуже. Но он мне сказал, что желает, чтобы я была в Собрании, где менее опасности (не знаю, отчего он это находил, так как наши госпитали были постоянно обстреливаемы). Ожидали, что начнется бомбардировка. Бомбардировки города не было, но была ужасная пальба на бастионах; нам хорошо это было видно с террасы, на которую можно было выйти с хор залы Собрания. Шум, треск — настоящий ад! А когда стемнело, то точно фейерверк: по десяти и более бомб вдруг летали. У нас раненых было мало, так как с тех бастионов носили на Павловский мысок. Через день только Николай Иванович съездил туда, и к нам перевезли 200 человек, и пошли операции. Результат ночи с 25-го на 26-е был очень грустный: мы потеряли Селенгинский, Волынский и Камчатский редуты, и неприятельское кольцо все теснее и теснее окружало Севастополь. Это произвело большое уныние.
В это же время Н. И. Пирогов и многие из докторов, которые именно были с нами на перевязочном пункте, собирались уезжать, да и перевязочный пункт решили перевести на Северную, на Михайловскую батарею, то есть такой пункт, какой был у нас в Собрании, где делаются большие операции и лежат больные, а на Южной будет только подаваться самая первая, необходимая помощь.
Сестер решили оставить только пятерых. А. П. Стахович не хотела этим распоряжаться, а предложила, чтобы сестры сами заявили свое желание. Я первая очень пожелала остаться, и многие тоже вызвались, но решено, что довольно пяти.
Я забыла сказать, что великая княгиня, зная давно, что Николай Иванович думает уехать, поручила общину графу Дмитрию Ерофеевичу Остен-Сакену, так что он после отъезда Николая Ивановича стал нашим главным начальником и покровителем. Он и всегда был очень внимателен к сестрам и показывал большое участие к нам.
Теперь, дойдя в моих воспоминаниях до 6 июня, не могу не остановиться и не написать подробно об этом дне. Мне так живо вспоминается все то, что тогда было, все, что я тогда испытала и перечувствовала, что кажется, будто это было не так давно.