— Еще бы! Ты знаешь, как о наших женщинах Пушкин написал?
— Разумеется, — улыбнулся Якушев и ослабевшим голосом продекламировал: — «Прощай, любезная калмычка…»
— Я тоже любезная, если веду тебя по нашей степи, — засмеялась она. — У нас степи часто черными землями называются. А теперь бери меня за шею, и пошли.
Веня не двинулся с места от смущения.
— Бери, бери, а то тебе идти будет трудно, — прикрикнула она.
— Так как же тебя зовут? — потупившись от неловкости, спросил Якушев.
— Цаган. Это слово по-калмыцки «Светлая» означает.
Первые шаги по занесенной песком земле нелегко давались Вениамину. Он прошел метров двести и, устало дыша, остановился. Все происходившее казалось ему каким-то причудливым, лишенным реальности сновидением: и дорога на север, и разыгравшаяся буря, и, наконец, эта молодая женщина, явившаяся в трудную минуту на помощь, с которой он шагал теперь по степи, напрягая волю и силы, чтобы не упасть у нее на глазах от слабости. Когда они остановились передохнуть, Веня заглянул в ее темные глаза и озадаченно спросил:
— Как же ты очутилась в этой глуши после Саратовского университета?
— Так я его не закончила, — послышался грустный голос.
— В родные края потянуло, что ли? «К кибитке кочевой», как писал Пушкин?
Цаган грустно вздохнула:
— Нет… Просто вышла замуж и бросила учиться.
— Так ты была замужем? — опешил Веня.
— Два раза даже, — горько улыбнулась Цаган. — А теперь одна. Первый мой муж умер от холеры пять лет назад. Я его очень любила и до сих пор люблю. Жаль, детей мы не нажили. А второй… — Она вдруг приостановила шаг и горько усмехнулась: — Второго звали Бадмой. По-нашему «Бадма» — это «Лотос». Но он был плохим человеком. Много пил арыки — так нашу калмыцкую водку из молока называют, а иногда и еще короче: тепленькая. Играл в очко, дрался. Один раз он обыграл в карты таких же, как сам, хулиганов и отправился домой в это самое становище, где живем мы теперь. Шел с карманами, набитыми деньгами. Шел к своей матери покаяться, у меня прощения попросить. Да только… — Она остановилась, и в черных узких ее глазах Веня увидал слезы: — Да только… догнали его проигравшие картежники, ограбили и тринадцать ножевых ран нанесли. Прокуроры судили их потом. Одному расстрел вышел, двоих по тюрьмам отправили. Вот я и одна теперь осталась. Хотела уехать в Саратов. Да только мать этого Бадмы, ослепшую от горя, стало жаль. Помрет она, если уеду. Уж очень убивается по сыну. Как к живому, по ночам к нему с молитвами обращается.
— А ты?
Женщина резко качнула головой. Обида и ненависть метнулись в ее глазах.
— Нет, — сказала она глухо. — Не могу я его простить. Жизнь он мне испортил.
Ветер вдруг сник так же неожиданно, как и обрушился на эту пустынную степь. Песок тихо и мирно, словно нашалившийся котенок, лежал теперь у их ног. Меньше чем в километре Якушев увидел несколько островерхих кибиток и догадался, что это и есть становище. С десяток стреноженных лошадей паслось тут же. Приближение его и Цаган к становищу вызвало там шумное оживление. Потревоженные голоса его обитателей громко раздавались в воздухе. Со всех сторон навстречу бежали люди: старики, женщины, босоногие ребятишки, утиравшие на ходу носы. Два сонных волкодава для порядка пролаяли, но, видя, что никто на пришельца не гневается, вернулись на свои исходные позиции. Рябоватый кривоногий калмык, лет за сорок, дружелюбно протянул Якушеву черную от солнца, обветренную, с твердой, грубой кожей руку, сказал:
— Ты Суворов, парень.
— Почему Суворов? — опешил Вениамин.
— А потому что пошел через буран, как Суворов через Альпы.
Якушев опустил голову:
— Да уж какое тут геройство. Потерял всякую ориентировку, заблудился, выбился из сил, и если бы не Цаган…
— Цаган — это добрый дух нашего становища, — улыбнулся сквозь мелкие прокуренные зубы человек, оказавшийся председателем колхоза «Улан хальмг», что означало в переводе «Красный калмык». — Она многим сделала добро. Мы ее никуда не отпустим до самой осени. А осенью, когда подготовимся к зимовью, пусть решает, как ей подскажет совесть. Хочет, пускай едет в университет, потому что у нее орден за труд и дорога туда открыта. Хочет, пусть остается с нами. Она у нас свободная душа.
— Она у нас еще молодой и красивый, — встрял в их разговор какой-то седенький, припадающий на левую ногу старик.
Сама Цаган, пунцовая и растревоженная похвалами, потупившись, стояла рядом с ними, изредка бросая на Вениамина смущенные взгляды.
— Эх, — шумно вздохнул председатель и заскорузлыми пальцами коснулся шрама на левом виске, — был бы ты года на четыре постарше, мы бы тебя никуда не отпустили из становища без такой жены.
Веня зарделся, а Цаган, чтобы хоть как-нибудь замять этот разговор, с наигранным безразличием произнесла:
— Да хватит тебе шутить, дядя Бадма. Поговорим о деле. У него остались на развилке дорог два товарища. Они тоже попали в буран, и, что с ними произошло, мы не знаем. Надо им помочь, дядя Бадма.
Седоватый крепыш весело блеснул глазами:
— А кто сказал, что не надо? Какой калмык бросит людей в беде, да если они с Дона. Успокойся, парень, сейчас я пошлю туда верховых. Пять коней занаряжу, чтобы твоих дружков выручить да инструменты сюда доставить. Иди спокойно отдыхать, парень. Тебя Цаган в свою кибитку проводит. Пойдешь туда на постой?
— Пойду, — спокойно согласился Якушев, — она мне жизнь сегодня спасла.
Верховые ускакали вечером, но так и не вернулись. Они сказали, что товарищей Якушева доставят в соседнее становище, где им будет просторнее и удобнее ночевать. Цаган как-то смущенно усмехнулась при этих словах. А потом они ели сваренную на очаге баранину, жирную и сочную, которую называли по-калмыцки коротким словом «махан». А на таганке тем временем закипала невиданная джамба. Запах степного чая, замешанного на многих неизвестных Якушеву травах, дурманяще бил в ноздри, а пряный вкус джамбы с каждым новым глотком пьянил и волновал, возвращая утраченные за тяжелый день силы.
Успокоившееся после бури небо простиралось над безгранично широкой степью, и трудно было поверить, что всего несколько часов назад оно было угрожающе темным от промчавшегося над землей урагана. Опустив плечи, сидела в центре людей, окруживших огонь, Цаган. Лицо ее в, отблесках пламени, вырывавшегося из-под большого чугуна, в котором закипала джамба, было задумчивым и грустным. Двумя ладонями она держала широкую белую расписную чашку и односложно отвечала на расспросы о том, как нашла в степи среди бушующего ветра неожиданного гостя.
А потом, когда котел с джамбой был опустошен, пожилой калмык, видно самый старый среди обитателей становища, запел песню. Медленно раскуривая длинную трубку, слушал его сидевший близко от Якушева председатель колхоза. С такими же тонкими длинными трубками в зубах кружком располагались вокруг огня старухи с задубелыми от степных ветров лицами. Да и некоторые молодые калмычки тоже не вынимали трубок изо рта.