Символическое иногда бывает важнее буквальной злобы дня.
Не хочу скрывать, что считаю введение нового праздника символически позитивным сдвигом к здравой историософии. (А историософия в России всегда была важнейшим фактором кристаллизации стабильного мировоззрения — пока не «устаканится» представление о собственном прошлом, русские не способны активно строить настоящее и проектировать будущее.)
В отличие от праздников-симулякров ельцинского времени — 12 июня и 12 декабря — с их абсолютно фальшивой риторикой (мнимым освобождением ЭрЭфии; Конституцией, мнимо всенародной, на деле же сочиненной «книжниками» и «законниками» не на основе «духа народа» и не исходя из его истории) новый праздник, напротив, отвечает духу народа, исходит из истории, являет архетип сегодняшнего исторического момента — выхода из очередной Смуты.
Фактически мы имеем дело с первым церковно-государственным праздником после разделения Церкви и государства в 1917 году. Рождество таковым не является, поскольку его введение в реестр красных дат представляет собой иную мысль нашего государственного разума, а именно: аналог-дополнение к гражданскому Новому году. Здесь произошла своего рода реституция самых очевидных из наших духовных традиций, но еще не воссоединение церковного и государственного представлений о празднике.
Что объединяется в этом празднике?
Итак, 4 ноября, «Казанская» (в конечном счете, именно под таким, неформальным, названием этот новый нерабочий день и будет употребляться в широких массах) — синтез в первую очередь церковного представления о национальной истории с представлением государственным (выход из опаснейшего кризиса власти) и земским, то есть общественным, общинным, связанным с мнением народным (выход из глубочайшего социального кризиса).
Если говорить о конкретных лицах, в которых воплощается этот синтез, то мы должны вспомнить в первую очередь Священномученика Патриарха Ермогена, который был непосредственным участником событий явления Казанской иконы в 1579 году а затем вдохновителем преодоления Смуты и указателем на Казанскую Божию Матерь как символ этого преодоления. Затем следует вспомнить о государственных деятелях, таких как Скопин-Шуйский, воеводы Шеин и Ляпунов, наконец, князь Пожарский. Земское начало было представлено народным ополчением, которое стало главной ударной силой, очищающей Русь от иноземцев и всевозможного отребья (возглавляющих его самозванцев, по-народному, «воров», коррумпированных боярских кланов изменников и тогдашних ОПГ — как казачьих, так и великоросских). Иван Сусанин, Козьма Минин, многочисленные известные и безымянные герои и мученики стали навсегда этими символами русского земского духа.
В такого рода празднике как Казанская осуществляется синхронизация исторического сознания, выведение некоего единого для национального организма ритма. Собственно, все церковные праздники представляют собой подобное временно́е воплощение органического ритма, живого дыхания Церкви-организма. Однако в данном случае через синхронизацию ключевых точек годового цикла единый ритм задается не только церковной, но и всей национальной культуре.
История почитания Казанского образа весьма познавательна и показывает, как пронизана русская государственность духовными токами. Положительное содержание праздников Казанской иконе связано с историей взаимоотношений Москвы и Казани, которые до середины XVI в. были по существу главными конкурентами за господство над степной полосой Восточной Европы. Икона была явлена спустя несколько десятилетий после взятия Казани Иваном Грозным, однако, по свидетельству самой Богородицы, явившейся в 1579 году, этот образ был создан и спрятан в Казани еще во время татарского владычества.
Символика Казани с первым из драконов, поверженным Московским Победоносцем в Евразии — глубоко значима и впечатана в подсознание русских людей. В церковном сознании подспудные импульсы выходят на свет Божий и приобретают ясные черты и измерения. (К слову, о восточном драконе, исторические источники приводят данные о некоем «змее огненном», который покинул городище местных волхвов накануне Казанского похода нашего царя.)
Сохранить внутреннюю мощь
Если первый праздник Казанской (обретение иконы, отмечаемое в июле) связан с самим формированием мировой державы, овладевшей акваторией Волги и вошедшей в просторы Азии, то смысл второго праздника (4 ноября) достаточно прост: народ смирил своей волей силы всевозможной мятежный «украйны», спонсируемые иезуитами, очистил Русь от шляхетского произвола «панов», которые не гнушались помощью голытьбы и разбойного люда с тем, чтобы поживиться на в первую очередь крестьянской беде. Первый праздник утвердил внешнее могущество России, второй — помог найти в себе силы сохранить внутреннюю мощь.
Нельзя не приветствовать политиков и духовных деятелей, которые стремятся с помощью праздников провести ясный водораздел между центростремительными, народными и органическими началами русской жизни и противостоящими им силами центробежными и расхищающими. В конце концов, Смута была преодолена не благодаря разрушенной уже монархической системе, а благодаря «царю в голове», который не успел выветрится из народного сознания за годы лихолетья.
Даже если многие из поддержавших инициативу политиков люди не верующие и слабо воцерковленные — сам факт доброй их воли не пройдет бесследно: введением такого праздника мы возносим своеобразную молитву к Божией Матери, ежегодно воспоминая о Ее помощи в былые трудные времена.
«Вернулися поляки, казаков привели»
После 1612 года празднование Казанской иконе Божией Матери (4 ноября) отмечали как дату славной победы — освобождения Мининым и Пожарским Москвы и преодоления Смутного времени. Учитывая исторический контекст, этот праздник мог бы стать очень важным политическим инструментом, обладающим глубоким символизмом и задающим основной вектор нашей эпохи. Ведь «Смутное время» — не просто название кризиса начала XVII века, когда Россия стояла на грани крушения и расчленения. Это имя подходит и для других глубочайших кризисов русской государственности.
Однако в России, к нашему стыду, никто всерьез не занялся разъяснением символического смысла «нашей Казанской», никто не воспел ее, никому не показалось своевременным углубиться в исторические аналогии. Может быть, объяснение в том, что с «миропорядком смуты» 90-х годов так и не покончено. Мы живем в условиях неустойчивого равновесия, а выбор — не возвращаться в смуту — не столь очевиден, как хотелось бы. Значительная часть элиты кровно заинтересована в том, чтобы 90-е годы общество настоящей Смутой не признало, чтобы, пусть с натяжками, пусть со скрипом, но это время и его итоги приняли как норму.