Мне стало совсем невмоготу, я уже был готов просить Мерседес зарезервировать в отеле еще один номер, чтобы Юдит перестала изводить меня, но однажды вечером дочь Марии огорошила меня своим отказом от поездки. В тот вечер они с Гюнтером сходили на премьеру какого-то французского фильма, после чего забрели в какой-то бар. Юдит заявила мне, что она все как следует обдумала и пришла к выводу, что все же будет лучше, если я отправлюсь в Испанию один. Я сидел за кухонным столом, вцепившись в бокал с красным вином, она, скрестив руки и закинув ногу на ногу, стояла в обрамлении дверного проема — поза скорее всего была подсмотрена в том самом фильме.
— Но ведь номер на двоих в гостинице уже заказан, — вяло пытался протестовать я.
— Значит, у тебя будет масса возможностей не слишком удручать себя одиночеством, — злобно бросила она в ответ. Стекавшие с ее пальто капли дождя образовали мокрую кольцеобразную лужицу на кухонном полу. — Хочешь знать, что за фильм мы смотрели? — спросила Юдит и, несмотря на то что я отчетливо отнекивался, в деталях пересказала мне драму, в центре повествования которой стояла ревность и соорудить которую могли только французы — правдоподобную, лживую и вполне в католическом духе.
Разумеется, она завершалась двойным убийством: и нарушитель супружеской верности, и его возлюбленная отправились на тот свет, так и не разомкнув объятий на кровати в обшарпанной гостиничке.
— А что же с женой, овдовевшей особой, — ведь она после смерти супруга одна-одинешенька на этом свете? — полюбопытствовал я.
— А у нее все отлично, — парировала Юдит. — Отныне она спокойно могла посвятить себя своему любовнику — приятелю мужа.
— А он, случаем, не венгр, — деликатно поинтересовался я, — и не зовут ли его Яношем, как всех венгров, кого допустили поучаствовать во французском фильме?
Одной из причин ставшего для меня полнейшей неожиданностью отказа от поездки в Мадрид был день рождения Юдит. Стоило заговорить об этом, как лицо ее как-то неестественно светлело, чтобы уже в следующее мгновение смениться столь же наигранной озабоченностью. Что она желала доказать мне пресловутой озабоченностью, так и оставалось для меня загадкой, а в ответ на расспросы девушка отвечала какими-то полунамеками. А завершались эти путаные и загадочные объяснения детскими уверениями в том, что, мол, этот день рождения станет самым чудесным нашим с ней праздником. Мое предложение отметить дату в близлежащем итальянском ресторанчике — к чему ставить вверх дном квартиру? — было решительно отметено, как и моя идея вместо всех этих празднеств просто-напросто отправиться вдвоем в Париж. В Париж она может отправиться и потом, когда ее родня отъедет, ответила Юдит, и это прозвучало так, будто она рассчитывала, что родня ее торопиться с отъездом явно не собирается.
— А твоя мать, Мария, почтит ли она присутствием этот дом? — спросил я.
— Все будет зависеть от твоего поведения, — ответствовала Юдит, после чего снова уткнулась в анкеты для оформления приглашения, явно не расположенная к дальнейшим расспросам на данную тему.
Таким образом, в Испанию я поехал в одиночестве. На всякий случай я оставил Юдит номер телефона отеля, где собирался остановиться, и каждое утро, возвратившись вдребезги пьяным в свой номер, обнаруживал записку с просьбой перезвонить Юдит, она, мол, звонила несколько раз, начиная от полуночи и до двух часов ночи каждые полчаса, и все безуспешно. Иногда я долго сидел на кровати, но мне все не удавалось заставить себя снять трубку и набрать номер своего телефона в Германии. Завтра, бормотал я, завтра непременно тебе позвоню.
Но и назавтра не звонил. И когда до моего отъезда оставалось всего ничего, в класс во время занятий вошла Мерседес, которая по причине крайней загруженности на сей раз не могла составить мне компанию в ночных ресторанных странствиях, и с заговорщической миной попросила меня перезвонить домой некоему господину Яношу, через которого моя супруга по имени Юдит просила передать, что страшно за меня волнуется. Вот теперь у меня есть все основания не звонить, возликовал я. Теперь наконец они меня не достанут. Теперь наконец я ушел из-под опеки. Теперь наконец я больше не участвую в их играх.
С чувством явного облегчения я отправился в Мюнхен.
6
Вследствие того, что мое сотрудничество с Гюнтером так и не хотело сдвигаться с мертвой точки, я уговорился с одним знаменитым итальянцем-писателем, автором переводов на итальянский язык стихотворений Мандельштама и одной весьма солидной, если не лучшей монографии о поэте. Так как вечером ему предстояло выступить перед аудиторией с чтением отрывков из своих собственных произведений, а он никак не мог выступать натощак, в три часа пополудни я должен был заехать за итальянцем в отель, чтобы организовать для него поздний обед — перед намеченной на восемь вечера лекцией ему необходимо было насладиться и достаточно продолжительным послеобеденным сном — одним часом ограничиться было никак нельзя, ибо за пару часов перелета из Рима в Мюнхен итальянец умудрился истомиться настолько, что даже готов был отказаться от прочтения лекции в этот день.
Что касается меня, я тоже малость устал от краткой телефонной беседы, вылившейся в настоящую вакханалию объяснений и пояснений, приписав это, однако, тому, что все мои из без того скромные познания в итальянском вмиг куда-то улетучились. Я и связной фразы выговорить не смог, время от времени выкрикивая в трубку бессвязные обрывки. И даже вспотел, внезапно с досадой осознав, что донимаю своим бредом столь почтенного и измотанного перелетом человека потугами на язык, лишь отдаленно и исключительно мелодикой напоминавший итальянский. Впрочем, писатель, казалось, был настолько поглощен планированием, вплоть до пересчета остававшихся до авторского вечера часов, что, судя по всему, даже не удостоил вниманием мои огрехи. Святой, да и только.
В отличие от своих немецких собратьев и коллег, в отличие от Гюнтера, от которого я и узнал обо всех деталях частной жизни этого итальянца, последний, похоже, беспокоиться по поводу своего творчества явно не собирался. Он питал ненависть к публичным выступлениям, к авторским вечерам, обходя стороной чествования и юбилеи, требовавшие речений с трибун, отмахивался и от наград. Этот человек, которому перевалило за шестьдесят, жил со своей матушкой в квартире позади Пантеона. Он штопала ему носки, относила письма на почту, отвечала на телефонные звонки и убеждала собеседников на другом конце провода, что ее сыночка, дескать, нет дома, в то время как он, дрожа, стоял подле нее. Спали они в разных комнатах, но при распахнутых дверях. Я считал его выдающимся мастером юмора, чем-то вроде итальянского Гоголя, сам же он видел себя осененным перстом Божьим трагиком, что, собственно, одно и то же — если две на первый взгляд параллельные линии продолжать до бесконечности, они все же пересекутся.
Естественно, я намеревался склонить итальянца к участию в своем мандельштамовском проекте, и поскольку мне позарез был необходим переводчик для общения, в чем меня убедил телефонный разговор, за помощью я решил обратиться не к кому-нибудь, а к Гюнтеру, вот уже три месяца пытавшемуся отговорить меня от пресловутого проекта. Но Гюнтер будто в воду канул. Гюнтер страдал столь распространенным в писательских кругах недугом — ненадежностью. Вероятно, именно она и составляла его единственно надежный источник творчества. Так что я в одиночестве отправился в гостиницу, где расположился высокий гость, — в поразительно неопрятное здание в центре города, на котором и вывески-то не было, лишь домофон с расхлябанной кнопкой, которая тут же юркнула в пластмассовый корпус устройства, стоило мне лишь прикоснуться к ней. Будто зверек в норку.