Возможно ли, чтобы каким-то непостижимым образом события эти были связаны с пришествием Мессии?
Симеон все повторял слова своей молитвы:
– Господи, даруй мне увидеть Его, прежде чем я умру.
* * *
Переводчики отправились в Александрию с караваном, но Симеон и еще несколько человек предпочли ему удобство и опасность морского путешествия.
Как только нос корабля разрезал воды «фиолетового моря», Симеон, знавший «Одиссею» почти так же хорошо, как и Книгу Бытия, почувствовал, что он попал в иной мир и пути назад ему, возможно, уже не будет.
Сын пастуха, выросший в каменистой пустыне и знавший ее как свои пять пальцев, он ощущал, как деревянный настил колеблется у него под ногами, видел, как поблескивает на солнце простирающаяся вокруг морская стихия, и то повторял про себя «Thalassa, thalassa![13]», вспоминая Фукидида, то шептал вслед за Псалмопевцем: «Как многочисленны дела Твои, Господи!.. Это море – великое и пространное: там пресмыкающиеся, которым нет числа, животные малые с большими…» Ему казалось, что не осталось в мире ничего незыблемого, определенного, кроме той истины, что все неопределенно. За исключением, конечно, того, что само понятие определенности, заложенное в человеке Господом, требовало, чтобы эта определенность существовала хоть где-нибудь.
Днем, наклонившись поверх кормы, Симеон восхищенно наблюдал за прыжками сопровождавших корабль дельфинов, с умилением вспоминая о чудесных приключениях создателя дифирамба Ариона, вынесенного их собратом из пучины, и смеясь над Эзоповой басней «Обезьяна и дельфин». Ночью, стоя на носу, он любовался отражением Артемиды – искрящейся бороздой на глади моря, а затем возвращался на корму, чтобы увидеть, как заря раздвинет своими розовыми перстами завесу, скрывающую восток. Бриз, напоенный запахом йода и ароматами пищи – дозволенной (морские животные, наделенные плавниками и чешуей) и недозволенной (морские животные, не имеющие плавников и чешуи), наполняя паруса, щекотал ноздри Симеона, ерошил его легкие, седые как лунь волосы, раздувал его одежды, сладострастно нашептывая ему на ухо, что вот он и попал в мир, где никто никогда не слыхал ни о Завете, ни о Левите, ни о Второзаконии.
– Ну так вот, – отвечал он, – они и прочтут их.
И каждый день, лежа в постели, в ночной тиши, не нарушаемой ничем, кроме тяжелого плеска волн, он молился ангелу Загзагиилу:
– Загзагиил, – обращался он к нему, – ты, ангел Неопалимой Купины, ты, Наставник ангелов, ты, кто так часто приходил мне на помощь, когда я сталкивался в моих переводах с несравнимо меньшими трудностями, сделай так, чтобы я не дрогнул в этом испытании. Я прекрасно понимаю, что мне и моим товарищам предстоит преобразить мир, ибо истина Господня не прольется на него, пока не будет вскрыта форма, в которой она заключена. Буду ли я трудиться вместе с остальными над всеми священными книгами сразу или на меня будет возложена ответственность лишь за один из текстов, – сделай так, прошу тебя, чтобы моему разуму был доступен не только еврейский язык – язык оригинала, но и сама мысль Господа, что в нем содержится, ибо и оригинал в данном случае есть только перевод. В сущности, что такое перевод, как не восхождение от языка оригинала к идее, что может быть выражена на любом наречии, и последующее нисхождение к языку перевода? Ведь речь идет не о каком-то сновании туда-сюда, от одного языка к другому, а о движении сначала восходящем, затем нисходящем, о тройственной игре, в которой задействованы два языка и одна идея, а не просто два языка. Иначе и быть не может. И если вначале язык управлял мыслью, а не наоборот, то как сделать, чтобы язык перевода привел бы нас в конце концов к той же самой мысли? Что ты об этом думаешь, ангел Загзагиил? Скажешь, нет идей, есть только языки и следует довольствоваться той приблизительностью, которую они могут нам дать? По сути, кто мы такие, мы – переводчики? Плуты, идущие на разные уловки, искусные мастеровые или поэты, ищущие в словах истину, готовые перевернуть каждое словечко, чтобы понять, что за ним сокрыто?
Море по-прежнему покачивало с легким плеском корабль, Загзагиил молчал.
Однажды ночью, когда Симеон стоял на палубе, ему показалось, что он обнаружил новую звезду, сиявшую низко над горизонтом на юго-западе, прямо по ходу корабля. Она горела красным огнем, одновременно сильным и бледным, то вспыхивая, то затихая.
– Что это? – спросил Симеон у лоцмана.
Тот ответил:
– Мы почти у цели. То, что ты видишь, – это новый маяк, который велел построить наш государь, чтобы мы плыли на его свет. Теперь наши корабли больше не будут разбиваться о береговые скалы.
Кивая, как лошадь на манеже, корабль мчался по мелкой зыби на свет новой звезды, зажженной в небе по воле царя. Рассвело, поднялось солнце, и Симеон увидел шестигранную трехъярусную башню белого мрамора, стоявшую посреди порозовевшего моря; на вершине ее горел невидимый при дневном свете фонарь. Он прикинул, что головокружительная высота этого сооружения равнялась примерно тысяче локтей, почти столько же было в Великой Пирамиде. Грекам было мало, что они избороздили все Средиземное море, они стали расставлять в нем свои маяки. Вот уж действительно знак новых времен. Симеону это и нравилось и не нравилось.
Маленький взъерошенный человечек рядом с ним презрительно сопел, пожимая плечами. Это был Исах из колена Гадова, переводчик, являвший собою полную противоположность Симеону. Неуклюжий грубиян и ворчун, убежденный в превосходстве Израиля над всем остальным миром не только в религии, но и во всех других областях, он преуспел в изящном искусстве перевода лишь благодаря своему упорству.
– Ах-ах! – проворчал он, с ненавистью разглядывая башню, похожую на белую восковую свечу, розовеющую в лучах восходящего солнца. – Помнишь, что случилось с Вавилонской башней из Книги Бытия? Так вот с этой будет еще хуже.
– Почему же хуже? – спросил Симеон.
– Потому что ее построили гои, – отрезал Исах.
Обогнув остров Фарос, корабль входил в александрийскую гавань.
* * *
У царя Птолемея была большая трапециевидная борода, слегка загибавшаяся кверху. Ни один волосок не выбивался из нее. Он носил белые льняные одежды, затканные золотыми нитями. Своих гостей он принял с самой утонченной светскостью.
Не заставляя семьдесят двух старцев ожидать в течение, по крайней мере, пяти дней, как это было обычно принято, он велел призвать их к себе, как только прибудут и те, кто плыл на корабле, и те, кто ехал с караваном. Когда все старцы выстроились перед ним полукругом на порфировых плитах, отполированных так, что казалось, будто их не семьдесят два, а сто сорок четыре, он приветствовал их в самых изысканных выражениях.
Тогда евреи достали из чехлов привезенные ими тридцать шесть свитков с тридцатью шестью книгами Закона и Пророков и с хрустом развернули их перед царем. Все заглавные буквы были выведены чистым золотом, а пергамент склеен так искусно, что казалось, будто свитки сделаны из цельного куска. Царь благоговейно переводил взгляд с одного свитка на другой. Затем он распростерся на полу, поднялся, снова пал ниц, и так семь раз.