— А что происходит с сербами в Хорватии? — осторожно спросил граф.
На миг воцарилась полная тишина, потом заговорил университетский профессор:
— Сербов в Хорватии около шестисот тысяч, но это их земля. Прошу вас это запомнить! Они полностью оторваны от своих соотечественников в Сербии, унижены, лишены возможности развивать собственную культуру, им угрожает ассимиляция. Они наиболее болезненно воплощают в себе тот образ сербского народа, который однажды нарисовал господин академик: сербский народ осужден нести историческую вину, быть постоянным заложником, жить с налепленным на него ярлыком гегемониста и унитариста, если он не соглашается отказаться от своей самостоятельности и самобытности. Еще вчера хорватские власти преследовали и арестовывали в Хорватии сербских писателей, являвшихся рупором совести своего народа, а сегодня они вышвырнули весь сербский народ за рамки программы политического развития, как будто в Хорватии живут одни только хорваты! Без нас у них ничего не выйдет, они просто не имеют на это права, и это им придется наконец-то усвоить! Весь мир это понимает. Весь мир на нашей стороне, потому что всем известно: сербы — это нация, которая больше всех дорожит Югославией. Никто на Западе не откажется признать традиционную либеральность Белграда.
Я снова процитирую одного моего коллегу, правда, на этот раз поэта. Он сказал, что нынешние сербы в Хорватии — это то, что осталось от истребленного народа. Сказано блестяще! — Поэт тут же перевел сказанное, и профессор продолжал:
— Именно этим объясняется наша историческая память и тревога за свою судьбу в будущем. И пока на северо-западе Югославии задаются вопросом, что же такое сербы — цыгане или фашисты, судетские немцы или сталинисты, тем, кто никак не может с этим разобраться, следует помнить — всякий, кто посягал на Сербию, кончал позором! И не важно, кто это сказал, я или мой коллега, поэт, потому что так и только так думает весь сербский народ. И даже если потребуется ввергнуть в третью мировую войну весь мир, мы к этому готовы!
«Мы можем со спокойной совестью утверждать, что современная сербская литература, искусство, общественные науки и историография проникнуты духом гуманизма, критического осознания, самосознания и универсализма; мы уверены, что наше творчество устоит перед все более агрессивно звучащими на нашей общей югославской земле призывами к регрессу, к отходу от норм цивилизации».
Из Резолюции Чрезвычайной скупщины Объединения писателей Сербии, состоявшейся в Белграде 4 марта 1989 года
Поэт, утомленный переводом, с пересохшим горлом, приподнявшись на цыпочки, взглядом искал официанта.
Последние слова не оставили графа равнодушным, и он решил высказаться, сначала тихо, но, по мере того как более сильными становились его аргументы, голос его звучал все решительнее.
— Сербия на Балканах — это примерно то же, что и Швеция на Скандинавском полуострове во времена Оскара Второго, — начал он. — Богом избранная страна…
— Да, сербы народ, избранный небом! — не удержался поэт, который при этом переводил слова Вронского на сербский.
— Простите? — с улыбкой посмотрел на него Вронский. — У Швеции за пазухой лежала гадюка по имени Норвегия.
— Норвежский национализм у них, хорватский у нас! — снова вставил поэт при переводе.
— Оскар Второй в собственном королевстве воевал против норвежцев…
— Так же как и мы сейчас воюем против словенцев и хорватов! — продолжил профессор, исходя из логики предыдущего разговора.
— Однако Его Величество, король Швеции, проявил уступчивость, и в 1905 году Швеция согласилась на отделение Норвегии, признав ее независимость.
— Зачем вы нам об этом говорите? — изумился академик.
— Затем, что, с тех пор как Швеция и Норвегия разъединились, они живут мирно и счастливо! — простодушно воскликнул Вронский.
— Нас не интересует счастье Хорватии, ваша светлость, — решительно заявил академик.
— На Сербию самим Богом возложена особая миссия на Балканах, и она не может отказаться от своих представлений об этой части мира, — сказал университетский профессор.
— Сербы — это Божий народ, древнейший на свете! — поэт угрожающе поднял решительно стиснутый кулак. — Между Альпами, Дунаем и Эгейским морем живет один народ, потому что земля сербская повсюду, где есть могилы сербов. А там, где наша сербская земля, там и все другое наше: героический народный эпос, святое православие, пастуший нож, ятаган и ружье, свободолюбивые герои с Черных гор, булава королевича Марко, кинжал Милоша Обреновича, знамя Бошко Юговича…
— За мучеников наших, тогдашних и нынешних… таких, как господин академик, — смиренно проговорил университетский профессор и чокнулся с академиком.
— Профессор, господь с вами! — бодро возразил академик. — Не подумайте, что я страдал из-за длительной изоляции от общества, из-за ограничения моей гражданской свободы и прав! Напротив! Мне хочется высказать искреннюю благодарность Иосипу Броз Тито и его клевретам за то, что они лишили меня возможности публиковаться в газетах, выступать на съездах, участвовать в общественных дискуссиях, появляться на радио и телевидении. Спасибо им за то, что они спасли меня от политических комплиментов, государственных наград, торжественных юбилеев и почестей, от сидения в первых и вторых рядах на партийных, боевых и национальных юбилеях. Спасибо всем, кто громогласно называл меня сербским националистом, врагом Союза коммунистов и «самоуправленческого социализма», и пусть Господь вознаградит их райским блаженством.
Все чокнулись.
После этого университетский профессор вплотную приблизился к Вронскому и тихо произнес:
— Я счастлив, что с нами вместе единоверцы из нашей великой матушки-России. Ваша светлость, знаете, dorn ja sebe otgrohal — bud zdorov!
Между тем все это время, с того момента, как Вронский, получив ответ на искренне заданный вопрос, снова замолчал, погруженный в себя он, сквозь мельтешение толпы и гул голосов, наблюдал за женщиной, которая, пройдя рядом и оставив за собой приятный влажный запах желтого цвета (который сначала своим нежным ароматом напомнил ему примулу и чайные розы, а когда этот аромат немного выцвел, уже засохшая желтизна вызвала в памяти лишь нарцисс, да, именно нарцисс), скользнула, и это он все же заметил, по его лицу взглядом своих по-восточному черных прекрасных, похожих на маслины глаз и на ходу, уже отойдя на несколько шагов, обернулась (и этот ее заинтересованный взгляд он тоже перехватил), развернувшись в его сторону («Вот, снова», — подумал он) почти всей своей изящно и волнующе сложенной фигурой, затянутой в кармин. Длилось все это не более нескольких секунд, но и их оказалось достаточно для того, чтобы Вронский почувствовал, как по всему его телу побежали приятные мурашки, однако это ощущение тут же сменилось жестоким и горьким воспоминанием об Анне. «Почему я тогда не остался в деревне, как она этого хотела, зачем я давал повод ее ревности, отчего моя любовь к ней таяла? — спрашивал он самого себя и запутывался в сетях собственной лжи и мерзости. — Действительно ли ее любовь начала ослабевать? Или я сам старался себя в этом убедить, для того чтобы освободиться от пут связанных с ней обязанностей, которые стали для меня слишком тяжелы? Освободиться — для чего? Хорошо, я освободился, но как, какой ценой? Неужели это и было целью моего освобождения? Это?… Как она тогда сказала, когда я грубо высмеял ее… Ох, боже, что с моей головой… над чем же я тогда насмехался?… Ах да, я издевался над тем, как горячо она защищала необходимость открытия женских гимназий! Кому-то все это может показаться глупым, весь тот разговор о гимназиях, да к тому же еще и женских, но, господи боже мой, трагедии, как правило, всегда вырастают из ерунды! Да, кажется, я вспомнил, что именно она сказала в тот вечер, когда мы разговаривали об этих проклятых гимназиях, она сказала: «Я вовсе не жду, что вы поймете меня и мои чувства, как мог бы их понять тот, кто меня любит…» Вот это сомнение во мне и привело ее к смерти. «Как… тот, кто меня любит», потому что я-то таким не был, думала она. А она ради меня была готова пойти на все. И пошла. От гимназий до того поезда, стремясь убежать от двух Алексеев, в смерть. Это так. И теперь то же самое — смерть — смоет и мой позор».