Хенрик, выйдя на работу, сразу купил себе новый костюм, а мне красивое кольцо и огромный букет цветов, и сделал мне предложение, и мы сразу поженились. Тогда я толком ничего не понимала, ведь настоящей женщиной я не была, но теперь, когда я столько знаю — жизнь научила, да и успела я вдосталь насмотреться на других людей, — теперь я и вовсе не понимаю, зачем он на мне женился. Он был таким завидным мужчиной, мог взять буквально любую, но решил жить с той, что никогда не родит ему детей, никогда не займется с ним любовью. Похоже, он надеялся, пробовал несколько раз, но скорее ради меня, думал, что все-таки мне это нужно, да и врач был того же мнения, но каждый раз, когда казалось, что еще чуть-чуть — и нутро мое оживет, эти шрамы, черт бы их побрал, все портили. Годы шли, ума у меня прибавлялось, и в конце концов я дала себе обет: никогда его не ревновать, никогда не упрекать за интрижки, я только не хотела, чтобы он путался абы с кем. Но у него были такие замечательные любовницы, и он всегда был так добр ко мне, и когда ему опять взбредало в голову что-нибудь новенькое, он не забывал обо мне, всегда старался освободить меня из моей неволи, от тех черных мундиров, что всю жизнь стояли надо мной, от всего того, о чем не расскажу, о солдатских сапогах, бивших меня в те места, которые другие мужчины целуют, на которые другие мужчины кладут голову, когда хотят на минуту забыться…
Нет больше Хенрика, и с мадам Греффер мы больше не беседуем, ну и с кем мне прикажете болтать, я ведь совсем одна. Тереза только и знает, что глушить красненькое, к тому же она такая дурочка, хоть и старая. С ней можно посудачить лишь о том, когда кофе был лучше, сейчас или раньше, или о том, как замечательно цветут деревья за окном, и все. Когда сидим за кофе с Мишелем, тоже о таких вещах не разговариваем, молод он слишком. Однажды я ему кое-что рассказала, но он полагает, что это уже невозвратное прошлое, ничего подобного больше никогда не будет, поэтому надо об этом побыстрее забыть, а я думаю, он ошибается, такое может повториться, а может, и уже повторяется, не здесь, в других краях. Мишель молод, он еще многому должен научиться. Будь хотя бы мсье Петри жив, мы повспоминали бы Хенрика, крепко они дружили.
Но я ведь не закончила историю о мсье Петри.
Когда его старшей дочке исполнилось четыре годика, она тяжело заболела. Не могла вообще двигаться, ни кушать, ни писать, совсем ничего, а через год умерла; они, мсье Петри и его жена, пережили тогда настоящий кошмар, тыкались во все места, потратили все деньги, влезли в огромные долги, даже у нас занимали, но я никогда об этом не вспоминаю, мы с Хенриком деньги тратили в свое удовольствие, о чем теперь поминать. Все в округе, знакомые, соседи, старались им как-то помочь. Девочка погибала, таяла на глазах и в конце концов умерла ночью, задохнулась, дышала она уже с большим трудом, а они еще себя корили: мол, из-за них она умерла, недоглядели, но это ведь неправда, малышка бы все равно умерла, не той ночью, так через неделю или через две, она умирала каждый день, и каждый день они ее спасали, а под конец не удалось.
Нет большего счастья, когда рождается ребенок, но нет и большего несчастья, когда ребенок умирает, а родителям приходится с этим смириться. Супруги Петри с этим не справились, отвернулись друг от друга, ругались и никогда уже не радовались жизни, даже чуть-чуть. На вторую дочку махнули рукой, она сама о себе заботилась, — словно за тот год они изжили всю любовь, какая им была отпущена на земле, место любви заняли равнодушие и ненависть. Мсье Петри начал пить, пил он все сильнее и сильнее, и не выдавалось уже и дня, чтобы он был трезвый, она сначала закатывала ему скандалы, потом плюнула, и общего у них осталось только квартира. Они походили на две тени, бледные, печальные и обтрепанные, а глаза запавшие и пустые. Смотреть на них было страшно, честное слово, просто жуть.
Шли годы, один за другим, а он все пил и пил, и куда только подевался прежний мсье Петри, веселый, умный, у которого в ответ на любую шутку находилась острота еще забавнее, к которому льнули женщины, как собаки льнут к порогу мясника. Трудно было поверить, что когда-то он играл в нашем кафе в шахматы и спорил об искусстве с теми гостями, которых приводила сюда та художница с носом-картошкой. Ну а потом погиб Хенрик, и мсье Петри остался совсем один. Ни у кого не хватало терпения возиться с ним, грязным, мрачным и сильно поглупевшим. Даже у меня не получалось его разговорить, ничем нельзя было его заинтересовать, он лишь моргал и тупо смотрел на меня. Поначалу за ним приходила дочка, пыталась увести его отсюда или из какого-нибудь другого заведения, и я его просила, мол, идите домой, к жене, уговаривала одуматься, но все зря. Потом он перестал сюда приходить, напивался где-то в другом месте, я уже видеть его не могла, и, конечно, я чувствовала себя виноватой, с пьяницами всегда так, все вокруг чувствуют себя виноватыми, только не они сами. Однажды я его выгнала, клиенты были недовольны, он сидел с раннего утра и к полудню уже стал невыносим. Бормотал что-то без ладу и складу, иногда кричал. Очень было неприятно.
Сперва он работал в газете, то есть писал какие-то статьи, и в целом дела у него шли недурно. Они сумели отложить немного денег, но, когда девочка заболела, все истратили. Когда он начал пить, его сразу уволили, раз-другой не сдал работу в срок — и до свидания. Ну а потом он уже настолько поглупел, что, наверное, и не сумел бы ничего написать. Работал кладовщиком при больнице, но и оттуда его выгнали. Хуже всего было то, что он сам себя губил. Видала я, как один человек норовит погубить другого, измывается, причиняет всякое зло, но страшно и то, что человек сам способен с собой сделать, когда сдастся, когда решит, что все неважно, что все не в счет и ничего уже не изменится. По сути, мсье Петри сам себя убил, будто нарочно, намеренно, и не нашлось никого, кто бы попытался что-то исправить, а он медленно погибал.
И погиб.
Молодой Бувье, ему было тогда лет двадцать, пришел сюда как-то утром и сказал, что мсье Петри забрали в больницу; потом я увидела его жену, она шла за покупками, я выбежала из кафе, спросила ее о муже, но она только отмахнулась и даже шагу не сбавила, а когда была уже на другой стороне улицы, обернулась и крикнула: «Да чтоб он сдох!» Я так и обмерла на пороге, схватилась за дверь, отлично помню тот ее жест, поднятую руку, и, кажется, тогда я поняла, почему так происходит, почему именно так…
Думается мне, что когда уже нет любви, когда она покинет тебя или умрет, то человеку не остается ничего лучшего в жизни, чем пить, только пить и в итоге загнуться. Почему бы и нет. Можно ослепнуть или обезножеть, можно лишиться матки или умирать годами от какой-нибудь страшной болезни и все никак не умереть, можно терпеть нужду и всякие разные напасти, но пока есть любовь, пока есть к чему в этой жизни стремиться, на костылях или на ощупь, ползком или еще как-нибудь, пока это есть, то жить еще стоит, а когда уже ничего нет, то лучше отупеть, одряхлеть, скукожиться, как старое пальто, как дырявые кальсоны, как вонючие носки, износиться, чтобы люди морщились, сторонились, чтобы остались лишь презрение и убожество, чтобы перечеркнуть всего себя. Может, и я бы ушла в ночь, как мсье Петри, но у меня был Хенрик, было счастье. Я уже говорила, что побывала в аду, но когда уже совсем стало невмоготу, когда дошла до самого предела, там меня ждал Хенрик, и потом я уже всегда была счастлива.