Сын на другой повозке рассмеялся, плечи затряслись от смеха. Смутившись, нахлобучил на глаза суконный картуз.
— Чего смеешься? Одна дурь в голове!
— Тате, — сказал сын, — поехали уже, сколько можно стоять?
Пекарь Вол натянул вожжи, причмокнул. Напоследок обернулся и спросил, не хочет ли цадик попить. Жарища, а они нигде больше не остановятся. И вообще, неизвестно, что будет потом.
— Оставьте его в покое. Он ничего не хочет, — ответил рыжий хасид с реденькой бородкой. Он был в одной ермолке — шляпой для прохлады обмахивал цадика. — Уж если так, напоите лучше бедных крошек.
Бедные крошки на втором возу, грязные от пота и слез, запарившиеся на солнце, в толстых курточках, обмотанные платками, чтоб не простудились, тихонько всхлипывали. Среди узлов теснились женщины в париках, раскрасневшиеся от жары. Застегнутые под горло, сидели, откинув головы, примкнув веки, вытирая платочками взмокшие лица. Жена цадика была в серебристо-черной, заложенной за уши и завязанной под подбородком шали. Сидела, наклонившись, не сводя глаз с ребенка на коленях у кормилицы. Та меняла пеленки, потом стала совать младенцу грудь. Ребенок не хотел сосать. Мамка вытаскивала большую грудь и прятала обратно. Вытаскивала и прятала. Еще две матери кормили своих детей, прикрывая грудь носовым платком.
Невестка старого Тага Мина и внучка Лёлька вынесли полотенца и воду.
Женщины сошли с повозки, вымыли руки, лицо, шею. Вздыхали от удовольствия. Стаскивали и раздевали детей, чтобы те тоже освежились водой. Мужчины, сбившись в кучку, поливали только ногти и кончики пальцев, а потом протирали веки. Явдоха принесла в подойнике свежее молоко, разлила по кружкам. Дети жадно пили и требовали добавки. С них сняли платки, расстегнули курточки. Освободившись, они бегали по палисаднику, топтали резеду. Те, что постарше, залезали на плетень, огораживающий двор. Потом возвращались и кричали, что хотят есть. Матери разворачивали белые полотняные тряпицы, доставали творог, намазывали на хлеб масло из фаянсовых горшочков. Под конец выложили на траву яблоки и уже раздавленные персики.
— Ну, быстро! Пора ехать, — поторапливал рыжий хасид. — Поели? Попили? Ну так в путь.
Уселись. Мужчины отдельно, женщины отдельно. Первым залез цадик, которого рыжий успел отвести за дерево и привести обратно. За ним на козлы и в фургон забрались остальные хасиды. Один молоденький, почти ребенок, бледный, с огромными, на пол-лица, глазами. Все в широкополых шляпах, черных лапсердаках, полуботинках и белых чулках: один кривобокий, правое плечо выше левого; один рослый, светлый, с золотыми завитками пейсов — самый красивый; один, самый высокий, с лицом белым, как кусок полотна с дырками на месте глаз и рта; один меньше всех ростом, толстый; один тощий с проволочной бородой торчком; один юнец с едва пробившимся пушком на лице; один на коротких кривых ногах; один седой, самый старший. Толкались, хватали друг друга за руки, видно, каждый норовил сесть поближе к цадику. Женщины спокойно, неторопливо расселись вокруг цадиковой жены. Та поблагодарила старого Тага, его внучку Лёльку и его невестку, а рыжий поблагодарил старого Тага и от имени цадика вверил его дом и семью Богу, который никогда не забывает наслать на Свой избранный народ какую-нибудь беду. Как говорят простые люди: Бог — наш тате, не даст дырки, даст заплату.
Мамка сунула грудь в рот орущего младенца. На этот раз удалось, благодарение Богу! Цадиков сыночек схватил сосок и принялся жадно сосать. Пусть растет здоровенький!
Снова настала тишина. Беззащитная тишина. Тишина дороги помалу впускала врага. Дорога равнодушна. Враг равнодушен. Что за дело врагу до жизни и семьи старого Тага? Враг о них ничего не знает. Не подозревает о существовании Мины и Лёльки. Ни лиц их не знает, ни имен, но вдруг стал самым главным, подобным Богу, который дарует или отнимает жизнь. Как Ему заблагорассудится.
Поля по обеим сторонам шляха лежали пустые, безразличные, хотя со вчерашнего дня ни один стебелек не изменился.
Втроем, отслонив занавеску, они смотрели в окно, выглядывали первого казака.
Пусто.
Только со стороны Общедоступной больницы доносилось постукивание железа по каменным плитам тротуара. И громкий, уже издалека слышный, отзвук шагов. Запоздалый беглец.
Он сразу, с первого дня войны начал хромать и так и не перестал, хотя комиссия освободила его от армии. Шагал по улицам подпрыгивающей походкой, а все смеялись ему в лицо. Глупец. А может, боялся доноса. И среди евреев бывают доносчики. Можно даже сказать, для нашего замечательного народа такое не редкость. И сейчас, хотя его ни единая живая душа не могла увидеть, хромал — настолько привык; кое-кто уже беспокоился, что будет с его ногой, когда закончится война. Ведь, упаси Бог, может так и остаться!
— Зачем кантору, сыну кантора, убегать? — удивился старый Таг. — Здесь хромать можно даже лучше, чем в самой Вене.
Кантор, сын кантора, шел быстро, не оглядываясь — ни направо, ни налево, ни назад. Отбивал четкий ритм тростью с острым железным наконечником. Не остановился перед аустерией. Перешел мостик, под которым когда-то протекал большой ручей, почти река, приводя в движение колесо водяной мельницы, пока та не стала паровой, а сейчас на дне тонкая ниточка воды, только перед фашинной дамбой глубина, как и прежде, два метра. Кантор, сын кантора, отдалился, скрылся за поворотом.
Опять тишина.
Отошли от окна.
— И что теперь? — спросила Мина. Старый Таг вышел и закрыл калитку на крючок, а ворота на ключ. — Что теперь? — снова спросила невестка, когда старый Таг вернулся в залу аустерии.
— Залезете в подпол.
— Не будем мы никуда залезать, — скривилась Лёлька.
— Почему?
— Они первом делом потребуют водку. И найдут подпол. — Невестка старого Тага закусила губу.
— Верно, мама права, — обрадовалась Лёлька.
— Не бойтесь. Я вас хорошо спрячу. Крышку прикрою линолеумом. Никто не догадается, что в кухне вообще есть подпол. Первая ночь — самая худшая. А хуже всего в первую ночь — первые часы. Потом будет спокойнее. Дверь в кухню загорожу буфетом. — Он показал на стоящий в зале буфет. На полках фаянсовые кружки для молока и глиняные тарелки, расписанные красными розами и синими листьями. — Не волнуйтесь, я их туда не пущу. Скажу, что в деревне ни у кого нет подполов, есть только картофельные ямы во дворе. У нас вот так, если захотят, пускай сами проверят. У них по-другому? Я в этом не виноват. Женщин нет. Убежали. Почему убежали? Вот и я себя спрашиваю. Да потому, что глупые.
— Глупые! — крикнула невестка. — Только глупые да глупые, ничего больше не услышишь. Адвокатша Мальц тоже глупая, да? Гершон рассказывал, что видел, как она садилась в поезд. Вместе с мужем и младшей сестрой Эрной. — Мина поднесла два пальца к виску. — И надо же как раз сейчас начаться мигрени. Лёлька, принеси капли. Погоди, я сама. — Потирая лоб, она было направилась в спальню. Но остановилась.
— Ох! — выдохнула Лёлька. Она первая услышала и побледнела.