Тем не менее весна 2008-го казалась подходящим временем для экспериментов. Второй барабанщик – немногословный чех, спешно нанятый в первые же недели нью-йоркского существования группы, чтобы не пропустить важную серию концертов, – был единогласно изгнан после того, как сгибы его локтей покрылись укусами ос и аспидов, а с репетиционной точки начали исчезать шнуры. Его сменил веселый тридцатипятилетний турок Тони Эроглу. Эроглу работал управдомом в здании, где снял однушку Брет; по ночам из его полуподвальной мастерской глухо, как заложник, лупил в левую стенку фойе ровный барабанный бит. Там, в мастерской, Тони прятался от жены и трех детей, живущих на том же этаже по другую сторону от фойе. Под утро слева затихали барабаны, Тони на цыпочках пересекал фойе, и справа начинали греметь кастрюли.
Притираясь к очередной замене, группа чуть отошла от своего стандартного репертуара и даже попробовала пару раз – это слово вселяло в Алана особое омерзение – “джемовать”. В один из таких моментов, набравшись смелости, Эдди начал с напускной небрежностью наигрывать свою фразу в 7 / 8. Он даже позволил себе пару раз ошибиться, как будто придумал этот рифф на ходу.
На самом деле, наверное, не существовало мелодии, которую Эдди знал лучше. Он носил эти 14 долей в себе три года – без изменений, без улучшений, словно звуковой код от личного сейфа. Иногда, особенно при быстрой ходьбе, он мог внезапно осознать, что фраза, закольцевавшись, крутится у него в голове уже несколько минут. Она стала органичной частью Эдди Ю. Чтобы вызвать эти несколько нот к жизни, механизм памяти не требовался вообще. Достаточно было прислушаться, и ноты отыскивались – в подкорке, в фоновом гуле живущего тела, где-то между дыханием и шумом крови в ушах.
– Ого, – сказал Алан. – Это что?
Эдди удивился в ответ. Неужели и вправду за годы полного симбиоза между ним и мелодией она ни разу не вырвалась наружу? Неужели окружающие не начинали ее слышать, словно дальние колокола или мелодию грузовичка с мороженым, при его появлении? Как можно вообще эту мелодию не знать?
– Да так, – пожал плечами Эдди. – Вещичка одна.
– Сыграй еще раз.
– Легко.
Эдди заиграл. На сей раз Брет начал мягко трогать струны баса, осторожно, как бы на полях, обозначая возможные места смены аккордов. С каждой новой нотой рифф, не меняясь сам по себе, звучал совершенно по-иному: нейтрально (соль), щемяще (ми), триумфально (си), тревожно (ля-диез). Семь лет уроков, и все равно способность музыки столь скудными средствами диктовать настроение представлялась Эдди разновидностью вуду. Он знал, конечно, что виной всему заученные, обусловленные культурой представления о гармонии, что все интервалы условны, что человеку, выросшему на азиатской или африканской музыке, минор не обязательно сообщает печаль; на японских свадьбах играет мелодия, под которую американским любовникам впору было бы заключать разве что суицидальный пакт. И все же, и все же – чем еще, кроме колдовства, объяснить ощущение, будто твою душу катапультирует из тела огромной рогаткой, каждый раз, когда, скажем, у Blur в Death Of a Party ре мажор обрушивается в си минор?
– Раз-два-три-четыре, раз-два-три… Выебываешься, да? – Никто так не умел развеять магию момента, как Тони. Несколько тактов он отбивал ритм палочками, считая вслух, затем внезапно переключился на сухое строгое диско школы Стивена Морриса: чередующиеся большой барабан и хай-хэт с маленьким взрыком том-томов на каждой второй семерке. Под протекцией Тони Брет осмелел и заиграл в полную силу в стиле даб, поддевая басом слабые доли. Алан сосредоточенно слушал, опустив глаза и мерно кивая в такт. Его ладони обнимали решетку микрофона, будто закрывая рот свидетелю, хотя, по сути, этим жестом он лишал голоса сам себя.
Раз-два-три-четыре, раз-два-три. Это была, бесспорно, танцевальная музыка, почти что хаус, но хаус с изъяном, креном, заячьей губой; под него одинаково трудно было устоять на месте и танцевать. Раз-два-три-четыре. Эдди, обомлев, играл по кругу свое – хотя теперь уже не только свое – арпеджио, крутил его, как гимнастка шелковую ленту. Как ленту Мебиуса, постоянно рвущуюся и склеивающую себя заново в одном и том же месте. Как Уробороса, с каждым оборотом откусывающего еще по дольке себя. Раз-два-три. Студию перед его глазами слегка качало.
– Ю, а слова есть? – спросил в микрофон Алан.
Группа остановилась как один человек. За три года существования “Гистерезиса” этот вопрос раздался из уст Алана впервые.
– Н-нет пока, – ответил Эдди, переводя дыхание. Его глотка пересохла, губы запеклись. Пальцы правой руки горячо ныли, и только так он понял, что играл одну и ту же музыкальную фразу без вариаций минут десять. В груди, темени, в низу живота с треском искрило. Он чувствовал себя незаземленным, опасным. С опозданием он осознал и прогнал усилием мысли частичную, и без того тихо тающую эрекцию.
– Напишешь?
– Ты что, – смутился Эдди. – Давай лучше ты.
– Нет, – мотнул головой Алан. – Это твое. Давай не смешивать родительские права. Нет ничего противнее всех этих рок-мемуаров потом – Джо Шмо написал двадцать процентов музыки к историческому синглу “Ешь меня жопой”, но Лиззи Хуиззи в ответе за как минимум сорок пять процентов слов.
– Я п-попробую, – сказал Эдди.
И на этом все закончилось. Точнее, не все. Он действительно несколько раз садился писать слова, мучился, откладывал, садился снова. Долго решал, должна ли вокальная мелодия заместить собой главный рифф или как-то хитро оплести его. Пел под него чужие тексты. Читал под него монотонным полурэпом ингредиенты с коробки хлопьев – получилось неплохо, как Numb у U2. Но текст так и не пришел к нему.
Мелодия меж тем въелась всем в мозг, и еще год почти на каждой репетиции то Брет, то Алан начинали ее играть, а остальные подхватывали. Постепенно она превратилась в легкую групповую разминку (перед началом настоящей работы) или освежающий предесерт (ближе к ее концу). Иногда на концерте, в промежутке между песнями, пока Алан подстраивал гитару и жестами просил поднять вокал в мониторе, Брет – никогда не Эдди – украдкой, в двойном темпе, набрякивал на басу знакомые ноты в качестве шутки для своих. В этой фазе, как старый акробат, переквалифицировавшийся в коверного, мелодия просуществовала еще года три. Затем и такая полужизнь сошла на нет. А главное, она замолкла в голове у самого Эдди. Ее место занял дико прилипчивый сэмпл из песни Swate группы Das Racist.
* * *
– А давайте сыграем ее завтра в Чикаго, – сказал Алан, прерывая свист.
– Кого ее? – спросил с переднего сидения Тони. – In the Ghetto?
– Песню Эдди. – Алан засвистел опять.
– А! Помню, помню. Классная. Только к ней же слов нет.
– Эдди напишет.
– Я пробовал, – улыбнулся Эдди. – Сто лет назад.
– А ты не пробуй. Просто возьми и сделай. Слава говорит, что “пробовать” – понятие, лишенное смысла.
– Это не Слава, это Йода, – сказал Брет приборной панели. Эдди, по правде, подумал то же самое, но прикусил язык: насмешки над наставником Алана почему-то сходили с рук только Брету.