I
Реджинальд Уэллард набивал трубку, а сам ждал, что скажет жена. И дождался.
– Подумать только! – произнесла она.
Реджинальду, непонятно почему, вдруг захотелось оправдаться.
– В конце концов, – сказал он, – человеку нужно чем-то заниматься.
– Дорогой, – улыбнулась Сильвия, – я же не упрекаю тебя.
Реджинальд на минуту задумался. Теперь он определенно чувствовал себя припертым к стенке. Что за ерунда!
– Когда человек признается жене, что написал роман, – начал он, – отсутствие упреков, несомненно, можно считать одобрением. Но если бы ему достался менее сдержанный прием...
– Дорогой, – возразила Сильвия, – я ведь сказала “подумать только!”
– Ну да. И все.
– Просто от неожиданности. Мне кажется, это замечательно. Я бы ни за что в жизни не написала романа.
Реджинальд Уэллард собрался было ответить, но раздумал. Что тут ответишь? Ничего. Разговор угасал. Жаль. Когда Шекспир сообщил Энн Хэтуэй, что закончил “Отелло”, сказала ли она: “Подумать только! Я бы ни за что не написала”? Наверное, нет. Впрочем, он ведь оставил ее прежде, чем написал “Отелло”, так что... А когда Мильтон объявил жене, что завершил “Потерянный рай”, как по-вашему, она... нет, это тоже не пойдет. Ведь Мильтон диктовал “Потерянный рай” жене, значит, она сама объявила ему, что написала поэму. Хорошо, а когда Китс... нет, Китс не был женат. К чертям всех. Что ж, ничего не поделаешь, Сильвия снова сморозила глупость. Какая жалость, она так хороша и мила, но то и дело, сама того не желая, говорит глупости. И какая жалость, что в последнее время он, сам того не желая, замечает ее промахи. Но он все так же любит ее. В каком-то смысле это расплата за их любовь.
Реджинальд вернулся к разговору:
– Скажи, что бы ты предпочла – прочитать роман сейчас или подождать, пока он будет напечатан. – Его позабавила собственная самонадеянность. – Я хочу сказать, если будет.
– Конечно, будет, дорогой.
Это должно было ободрить его, но по непонятным причинам не ободрило.
– Я думаю, – продолжала она, – если ты написал книгу, конечно, любой издатель ее опубликует с радостью.
Всякая надежда Реджинальда когда-либо увидеть свою книгу напечатанной исчезла.
– Так как же? – спросил он.
– Лучше подождать, пока выйдет настоящая книга, правда? Представь, как чудесно будет однажды утром найти ее на столе, рядом с чашкой, и свернуться калачиком с ней на кушетке.
Уэллард уверил себя, что ждал именно этих слов, и удивился, что ответ ему не по душе.
– Кроме того, – добавила она, – рукописи ужасно трудно читать.
– Моя напечатана на машинке, – пояснил он.
– И ты сумел сохранить все в тайне? – засмеялась Сильвия. Он тоже рассмеялся. Она поймала его руку, когда он проходил мимо, и легко коснулась ее губами, и вдруг оказалась еще милее и красивее, чем когда бы то ни было. И Реджинальду пришлось остановиться и сказать ей об этом. На что она ответила “Разве?”, и он должен был повторить еще раз. Но о книге она не сказала больше ни слова. И он тоже.
Разумеется, он сумел сохранить свое занятие в тайне. Реджинальду исполнилось сорок. Они поженились шесть лет назад. Ей сейчас было всего двадцать пять. Они жили в сельской местности, иногда наведываясь в Город. Реджинальд выпалывал сорняки в саду и держал двенадцать ульев. Это занятие не приносит дохода, но у него были так называемые “собственные деньги”, которые перешли к нему от родственницы, когда стали ей ни к чему, и он не заботился об экономичности своих ульев и сорняков. Он просто счастливо проводил время, уверяя трутней из всех двенадцати напряженно работающих ульев, что они избрали наилучший удел.
Однако, когда убедишься, что жена счастлива тоже, выполешь сорняки и обойдешь ульи, то рано или поздно обнаруживаешь, что у тебя масса свободного времени, и начинаешь думать – не пора ли снова заняться прополкой. Говорят, каждый из нас носит в себе материал по крайней мере для одной книги – кроме знаний, необходимых для того, чтобы, скажем, держать двенадцать ульев или для чего-либо другого; и вот однажды Реджинальд, увидев, как цеанотус (Gloire de Versailles)[1]обвит вьюнком – или вьюнок обвивается вокруг цеанотуса, – вдруг расхохотался... И вьюнок так и остался на месте, а Реджинальд сказал себе: “А ведь из этого может выйти недурной рассказ”.
Сначала ему показалось, что эту идею стоило бы пересказать Бакстеру (из Семи Ручьев), племянник которого пишет для “Панча” (или, во всяком случае, в “Панч”); потом – что она слишком для этого хороша. Неделей позже – достаточно любопытна, чтобы поделиться ею с Хильдершемом (из Мальв), которому однажды довелось встретиться с У. У. Джекобсом. Вдруг бы Джекобсу захотелось превратить ее в небольшой рассказ. Еще через неделю – достаточно занимательна, чтобы рассказать ее Коулби (из Красного Дома), который знал человека, имевшего обыкновение играть в гольф с П. Г. Вудхаусом. Вудхаус мог бы даже сделать из этого роман... Но дни шли, и Реджинальд, наблюдая, как осот, выросший среди астр, превращается в астру, в свою очередь выросшую среди осота, почувствовал, что рассказ начинает складываться без чьей-либо помощи, вдруг, под его собственным руководством, по его желанию превращаясь в роман, который он (почему бы и нет?) мог бы написать сам.
Реджинальд начал писать. У него была комната, которую Сильвия именовала кабинетом, где он время от времени умножал количество ульев на какое-то небольшое число, что-то вычитал, а на оставшуюся сумму выписывал чек. Сильвия любила, когда он работал в кабинете. Она не увлекалась пчелами, но сам ее вид, когда она заглядывала в кабинет, говоря: “Занят, дорогой? Не стану мешать тебе”, – и старательность, с какой она прикрывала дверь, делали ее полноправной партнершей в многотрудных занятиях пчеловодством. У себя в кабинете он мог работать тайно. В конце концов, что помешает человеку разорвать все, что он написал. Пожалуй, он попробует (забавы ради) и посмотрит, что получится. Возможность порвать рукопись всегда при нем.
Он не воспользовался этой возможностью. Недели шли, роман двигался. Лето сменилось осенью, осень – зимой. Не менее глубокие изменения произошли с романом. В повествовании Реджинальда Уэлларда сохранилось, однако, то, что “Нью стейтсмен” впоследствии, не погрешив против истины, назвал “юмористической жилкой”; там были фрагменты, которые сама “Таймс” отметила как “небезынтересные”. И еще до того, как морозом прихватило георгины, Реджинальд настолько свыкся со своими героями, что ему было трудно расставаться с ними. Они стали для него живыми людьми, из плоти и крови, а их взаимоотношения заставили его написать сцены, которые еженедельник “Сатердей ревью” оценил как “не лишенные глубины”, а газета “Морнинг пост” сочла, что их автора “нельзя упрекнуть в отсутствии чувства”. Разумеется, Реджинальд пока и не подозревал об этом. В течение осени и зимы он просто уверял себя, что “получается неплохо”. Просто удивительно, как легко охарактеризовать книгу с помощью одного-единственного “не”.