Цыпа, ускользая от ударов, прильнул на мгновение к одному политическому и почти незаметно вонзил ему заточку в живот. Тот охнул, упал на колени, прижимая руки к животу, ткнулся лицом в пол. И в это же время другой уголовник по кличке Хорь ударил такой же заточкой Баукина — метил тоже в живот, но попал в бедро. Баукин почувствовал боль, обернулся и схватил Хоря одной рукой за руку с заточкой, другой — за горло. Хватка была железная. Пальцы Хоря разжались, заточка упала на пол. А Баукин продолжал хладнокровно душить его.
А вокруг шевелилось месиво человеческих тел. Боролись, вцепившись в одежду, пинались ногами, били кулаками. Лежал на полу полузадушенный Хорь, еще несколько уголовников с переломанными руками катались по полу, и их били ногами и свои и чужие. Наконец политические загнали уголовников в угол вагона. Те сбились в кучу, огрызались, отбивались, но уже больше для формы — поняли, что сила не на их стороне.
— Ничего, враги народа, еще посчитаемся!
— На передке первая пуля ваша!
— Ночью всех порежем, твари позорные!
Пятеро остались лежать на полу — четверо политических и уголовник.
Баукин шагнул к Глымову, протянул руку:
— Обрез дай.
Глымов помедлил, нарочито спокойно отдал обрезок трубы. Баукин покачал его в руке, словно взвешивал, и вдруг резко замахнулся. Но не ударил — рука застыла в воздухе. Только и Глымов не испугался — как стоял, так и стоял, глядя Баукину в глаза. Федор опустил руку, скомандовал громко, перекрывая стук колес:
— Заточки и ножи сдать! Или щас всех поуродуем, сволочи, поняли?! Я таких сволочей в Гражданскую за три минуты в распыл пускал!!
Уголовники молчали, не двигались.
— Вы поняли, что я сказал!? Заточки и ножи сда-а-ать!
Глымов первым достал из-за пазухи заточку. Следом за ним разоружились уголовники, бросали заточки и ножи на пол. Трое политических собирали оружие.
И все как-то успокоились, разошлись по своим местам на нарах, закурили махру. Гармонист вновь растянул меха, запел тонко и тоскливо:
Степь да степь кругом, путь далек лежит,
В той степи глухой замерзал ямщик…
К Баукину подсел Глымов, долго молчал, смолил махру. Потом спросил:
— Че со жмуриками делать будем?
Баукин посмотрел на него, не ответил. Снова помолчали. И весь вагон снова с тревогой следил за ними — сцепятся по новой или разойдутся с миром?
— Я мыслю, слышь, Баукин, надо их выбросить из вагона… чтоб шуму не было… — нарушил молчание Глымов. — Поскубались мало-мало… бывает. На то она и житуха наша каторжная, я так мыслю…
— Ты мыслишь? — снова глянул на него Баукин. — А я мыслю, судить тебя надо, Глымов.
— Ты, что ль, судить будешь? — усмехнулся Глымов.
— Зачем я? Трибунал…
— А трибунал то ж на то ж и присудит — штрафбат и фронт, — вновь усмехнулся Глымов. — Не суетись, Баукин, война всех рассудит.
— Я б тебя шлепнул, Глымов, без всякого трибунала.
— Я тебе толкую, не суетись, Баукин, на фронте поглядим, кто кого шлепнет… — в третий раз усмехнулся Глымов…
А поезд мчался, торопился на запад. Протяжно протрубил паровоз, и шлейф черного дыма из трубы быстро рассеивался над вагонами.
На полустанке послышались шаги и голоса, лязгнула щеколда, звякнул замок, и дверь с грохотом сдвинулась в сторону. В вагон забрался солдат, ему снизу подали один за другим три больших бидона, черпак, потом несколько стопок алюминиевых мисок и связку ложек.
— Ну, добровольцы-штрафники, налегай на кулеш! — улыбнулся солдат. — С тушеночкой!
«Добровольцы-штрафники» быстро выстроились в очередь, разбирали миски и ложки, и солдат накладывал каждому до краев пшенной каши с тушенкой, еще теплой и душистой, и люди отходили, начинали жадно есть. И когда все уже получили еду, солдат глянул в глубь вагона и увидел лежащих у стены пятерых неподвижных людей.
— А эти чего? — спросил солдат. — Спят, что ли?
— Ага, вечным сном… — с коротким смешком отозвался один из уголовников.
— Каким вечным? — забеспокоился солдат. — Будите! А то голодные до вечера останутся!
— Дохлые они, не понял, что ли?
— К-как дохлые? — Солдат попятился, потом быстро выпрыгнул из вагона, закричал. — Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Подбежал лейтенант, совсем молоденький, тонкая шея торчала из воротника гимнастерки.
— Как так случилось? К-как же так? Вы же за старшего в вагоне, как допустили?
— Да вот так… — отводя глаза в сторону, отвечал Федор Баукин. — Драка, она и есть драка… А заключенные, если сцепятся, дерутся насмерть.
— Я… я обязан доложить начальнику поезда…
— Докладывайте. Только сперва разрешите выгрузить и похоронить погибших людей.
— Кто зачинщик драки? Я спрашиваю, кто зачинщик? — Капитан Серегин сверлил глазами Федора Баукина.
Они сидели в теплушке головного вагона за тонкой дощатой переборкой — нечто вроде отдельной комнатенки: топчан, маленький столик, железный ящик-сейф. Капитан сидел на топчане, Баукин на табурете перед ним.
— Не могу сказать, товарищ капитан.
— Гражданин капитан, — поправил его Серегин.
— Не могу сказать, гражданин капитан.
— Не можешь или не хочешь?
— Не хочу, гражданин капитан. Что это даст?
— Как что?! Зачинщиков трибунал будет судить! — грохнул по столику кулаком капитан Серегин.
— И что трибунал присудит?
— Расстрел! — снова ударил по столику капитан.
— Еще лишние трупы? А люди нужны на фронте…
— Такие на фронте не нужны!
— А какие нужны? Мы и так — штрафники. К тому же озлобим остальных заключенных, особенно уголовников. Чего полезного тогда от них ждать на фронте?
— Покрываешь?! Убийц покрываешь?!
— Да там почти треть состава убийцы. Я, что ли, брал их в добровольцы?
— Ты назначен старшим по вагону, и за все будешь отвечать ты, — резко отвечал капитан Серегин.
— В других вагонах все тихо-мирно? — спросил Баукин.
— Да нет… — вдруг сморщился, как от зубной боли, Серегин. — Всего тридцать шесть трупов насчитали… Пока до фронта доедем, еще прибавится. Ну вот на кой хрен вы там на фронте нужны? Вы ж, как только немца увидите, сразу в плен сдадитесь! Если до этого не драпанете… Ах ты боже мой, какая только дурость начальству в голову не ударяет!
Федор Баукин молча смотрел на него, потом сказал:
— Я не драпану и в плен не сдамся.
— И много таких в твоем вагоне? — усмехнулся капитан.