Теперь Граф со всей ясностью понял, насколько глубоко и непоправимо он связан с Польшей, такова уж его судьба. Наконец, больной от дурных предчувствий, сомнения, страха, он отправился в Варшаву. Он никому не сказал о своей поездке. Все равно никто из его знакомых никогда не изъявлял желания говорить о Польше. Он поехал одиночкой-туристом. Никого из родных в Польше у него не осталось, разыскивать было некого. Но теперь Варшава была почти полностью восстановлена, центр города был точной копией того, что разрушили немцы. Ему повезло, и он вместе с восторженной, затаившей дыхание толпой наблюдал, как наконец поднимали позолоченный купол на восстановленный королевский дворец. Он остановился в большом безликом отеле близ памятника жертвам войны. Он был один, стеснительный странный англичанин с ужасающим акцентом и польским именем. Красивый возрожденный город казался призрачным. (Так часто он слышал от отца, что Варшава настолько разрушена, что легче было бы бросить эти сплошные развалины и построить новую столицу где-нибудь в другом месте.) И в красивом восстановленном городе он бродил, как привидение — недоверчивое, терзающееся, чуждое всему и всем привидение.
Между тем на смену Гомулке пришел Герек.[30](Отец Графа ненавидел и его.) Правительство, прежде считавшее поляков, эмигрировавших из страны, изменниками, дальновидно начало обхаживать диаспору. Изумлению Графа не было предела, когда он стал получать корреспонденцию из Польши: периодику на английском и польском, литературные журналы, анкеты, пропагандистские материалы, новостные хроники. Он был удивлен и странно обрадован, обнаружив, что о его существовании знали. Отец на его месте был бы встревожен и заподозрил что-нибудь нехорошее. (Потом энтузиазм остыл, когда Граф понял, что они просто могли выбрать польские фамилии из телефонного справочника.) Он жадно набрасывался на эти приношения, но сам не отвечал. Чувствовал, что на том конце нечего предложить ему, как и ему нечего было предложить им. Он ничего не мог сделать для Польши. Бюрократические послания тронули его сердце, и все же это были любовные письма, направленные не по адресу. Повторялось то, что было с отцом, но по-своему — Польша была внутри его, он был сам себе Польшей, страдая в одиночку. Несмотря на все его детское сопротивление, отец внушил-таки ему жгучий, опаляющий патриотизм, пылавший в нем бесконечно, напрасно.
Он никому не рассказывал об этом, да и мало кто поощрял его к откровениям. У него не было друзей настолько близких, чтобы догадаться, какой напряженной внутренней жизнью он живет. Никого не интересовала ни его национальность, ни даже сама польская нация. Польша — страна-невидимка? Он часто размышлял над тем фактом, что Англия вступила в войну, защищая Польшу. (В каком-то смысле, то же было с каждым. Mourir pour Danzig?[31]) Но в Англии это значило, что ничего сегодня не забыто. Конечно, это была историческая катастрофа, под которой в те ужасные годы Англия и Франция решили подвести черту. Казалось, все думали о Польше, если вообще думали о ней, так сказать, в механическо-дипломатическим смысле, в контексте более общей проблемы: как о составной части Австро-Венгерской империи, как об одной из «восточных демократий». В извечном «польском вопросе» в действительности главным всегда была вообще не Польша, а цель, с какой ее можно было использовать, или то препятствие, которое Польша представляла собой для осуществления стратегических планов других держав. Ни один человек, похоже, не понимал или не ценил то ярко полыхающее пламя польской самости, которое, хотя все еще было приглушено жестоким соседом, продолжало гореть, горело всегда.
Подобные мысли (которые теперь часто посещали Графа) породили в нем пустые фантазии о геройстве, как в человеке, обманывающемся относительно своего наследственного героизма и ждущем призыва к оружию. Ему было предназначено сыграть героическую роль в мире, хотя он знал, что это невозможно и ему никогда не сыграть ее. На деле он не был борцом. (Жертвовал деньги на общее дело, но собраний не посещал.) Теперь он по-новому ощущал одиночество отца. К его тени он обращал свое восхищение, и любовь, и печаль. Отец был изгнанником, человеком мыслящим, порядочным, отважным, патриотом своей родины, потерянным, разочарованным, потерпевшим полный крах. Он умер со словами: finis poloniae,[32]впечатанными в его сердце. Это была масштабная личность, и, меряя по нему собственное блеклое существование, Граф трезво относил свой «героизм» к возмущенному чувству чести. Он никогда не отдал бы жизнь за Польшу, что отец сделал бы с радостью и ни на миг не задумываясь, будь у него такая возможность. Но он смог избежать какого бы то ни было бесчестного поступка, который опозорил бы память об отце, смог развить в себе минимальную моральную твердость, чтобы противостоять окружающему миру. Вот чем была его честь. Он знал, что отец всю свою жизнь считал себя солдатом. Граф тоже считал себя солдатом, но самым рядовым, туповатым и ограниченным, не имеющим шанса прославиться.
Когда Графу было уже за тридцать, он получил запоздалое повышение и перешел из своей невзрачной конторы в министерство внутренних дел, там он и встретил Гая Опеншоу, который был начальником его отдела. Гай покорил его своей манерой задавать вопросы. Граф был загадкой. Гаю были по душе загадочные личности. Гай никогда не спрашивал о том, о чем Граф хотел, чтобы его спросили, и потому Гаю никогда не удавалось разговорить Графа. Но хотя, возможно, Гай так толком и не понял, кто перед ним, он все же спросил (чем, как ни странно, прежде никто, даже женщины, не интересовался) о детских годах Графа, его родителях, взглядах. И Графу понравилась не только точность вопросов, но и то, что Гай ждал ответов непременно простых, прямых, ясных, правдивых и звучащих со спокойным достоинством. Подобная манера расспрашивать позволяла узнать всю вашу подноготную, но в то же время предусмотрительно позволяла быть сдержанным в ответах, как если бы существовали некие подробности, которых Гай не желал знать. На его месте человек менее искушенный мог бы, желая того или не желая, услышать больше. Граф играл в эту игру с Гаем и до некоторой степени с Гертрудой, которая, возможно, вопреки своему характеру, невольно переняла у Гая кое-что от его добродушно-насмешливой четкости вопросов. Более того, Граф поведал им, только им двоим, кое-что важное о себе, облегчив душу, и эти его «неосторожные признания» связали их.
Он был восприимчив к науке, прекрасно выдержал испытание и охотно принял отношения ученика и учителя, чуть ли не сына и отца (хотя они были одного возраста), которые установились у них с Гаем. Гай для многих своих знакомых был вроде патриарха. Он был отличным администратором, и казалось, сама судьба назначила ему занимать высшие посты. Его благородство, исключительный ум, положение были для Графа залогом надежности, подтверждением того, что он не делает ошибки. Он восхищался им и уважал его. Он перестал играть с Гаем в шахматы, потому что не желал неизменно выигрывать у него. Гай был не против поражений, но Граф испытывал неловкость. Вот так он стал членом «круга» четы Опеншоу; двери огромной квартиры на Ибери-стрит распахнулись для него, открыв вместе с тем доступ в светское общество Англии и, как порой казалось ему, в целый космос.